Друзья проводили меня до дому. Гусев был интересным собеседником, много знал, бывал не только в разных уголках России, но и в Европе. Если Симонов пытался важничать и „конспирировать”, как он выражался, то его товарищ, напротив, охотно рассказывал о своих бесконечных стычках с полицией, дерзких, удачливых побегах почти из всех тюрем, перестрелках со стражниками на границе.
„Приходилось стрелять?” — переспросила я с таким ужасом, что Гусев усмехнулся, а Симонов не выдержал: „Ты знаешь, как он стреляет? Я видал: выстрелом с десяти шагов свечу гасит, как рукой. Б-бах — и темно! Никогда с оружием не расстается...”
Я даже остановилась, потрясенная: „И сейчас?” Гусев расхохотался: „Конечно. Знаете ли, как-то спокойней себя чувствуешь с этой игрушкой”. — „Но это же опасно — носить с собой оружие! Вдруг полицейский захочет обыскать?" — „Меня? Скромного конторщика железнодорожного пакгауза? Ему и в голову не придет, откуда ему знать?” — „А если вдруг предатель?” — „Ерунда, — пренебрежительно отмахнулся Гусев, — жандармских агентов я за версту чую. Тут со мной в Москве незадолго до ареста смешная история приключилась. Один наш товарищ должен был из-за границы транспорт с литературой доставить. Об этом передали по цепочке, а чтобы отвлечь полицию, которая могла пронюхать, по почте письмо послали, что, дескать, принимайте литературу, но, естественно, другую, ложную явку дали. Мне поручили посмотреть, клюнет полиция или нет. Переоделся я извозчиком, пришел заранее в трактир, где свидание назначалось, чаи гоняю, наблюдаю. Ближе к восьми, ко времени свидания, сначала один ферт объявляется — одет в красную рубаху с кавказским ремешком. тужурка студенческая, но сразу видать офицерская выправка. Подсаживается за мой столик, на меня, естественно, не смотрит, глазами вокруг водит, революционеров выискивает. Вдруг вижу: мать честная, еще один шпик на горизонте показался. Этот попроще, под рабочего одет, а нос сизый сразу филера выдает.
Потом уж я догадался, что почтовый чиновник, что письма перлюстрировал, из жадности, чтобы вознаграждение побольше получить, сразу в два места сообщил — в охранку да местному полицейскому надзирателю. Увидел второй моего франта в красной рубахе и тоже шасть за мой столик. Начинают они друг друга прощупывать, умереть со смеху можно. „Студент", значит, говорит: „Ну. как у вас? Снял съезд с программы террор?" — „Какое там! — отвечает «рабочий». — Вот уже третьи сутки висит, не хоронят. Срамота одна! "
„Студент" ничего не понял и продолжает рубить сплеча: „Коллективный протест интеллектуального пролетариата в революционно-реакционную эпоху репрессий формулирует..."
Тут время к восьми подходит. „Рабочий” вдруг в свисток как засвистит. И в трактир полицейские повалили. А через задний ход, прямо через буфет, жандармы, переодетые в штатское. Что тут началось! Все орут, друг друга хватают за грудки, я потихоньку из зала — и ходу! Вот умора, а вы говорите — шпики".
История с самого начала показалась мне знакомой, а когда Гусев диалог двух агентов передал, я окончательно вспомнила — об этом же в «Правде» рассказ был напечатан.
„Вы еще и писательством успеваете заниматься?" — спросила я с насмешкой. „В каком смысле?” — „А в том, что рассказец ваш очень мне напомнил тот, что в „Правде" я читала".
Гусев ничуть не смутился. Напротив, порывисто пожал мне руку и сказал: „Я рад. Честное слово, рад”. — „Не понимаю, о чем вы". — „Рад, что вы не пустая барышня, как кажетесь, а действительно наш товарищ. Извините, Саша, проверял. Даже не потому, что не доверяю, знаете ли, как-то по привычке". — „Ты видишь!" — легонько ткнул меня в другую руку Симонов. На его лице был написан явный восторг: „Ловко он тебя, а?"
Я, признаться, обиделась. Меня проверять? Расстались мы довольно холодно, хотя, если честно, новый знакомый мне понравился. Друзья зашли за мной в школу и на следующий вечер, с той только разницей, что на этот раз они были втроем — к ним присоединился Гриня. С тех пор так и повелось: трое молодых людей каждый вечер провожали меня домой. Гусев больше меня не „проверял", а рассказчиком действительно был отличным. Мы обычно довольно долго простаивали у калитки, но в дом не входили. Для посторонних считалось, что друзья с моим отцом незнакомы. Так требовали правила конспирации. Сближение мое с Гусевым и Афанасьевым очень не нравилось, как я заметила, Грине, который к этому времени из подростка превратился в стройного юношу. Он одевался под Горького — черная косоворотка, высокие сапоги. Длинные волосы. Вот только усы подкачали — так, какой-то белесый пушок над губой. Однажды, улучив момент, когда мы были одни, Гриня предложил мне руку и сердце, но, будучи отвергнутым, не обиделся: „Конечно, такие франты вокруг тебя вьются...” — „Ты же знаешь, что никаких „амурных” дел у меня нет. Просто это знакомые”.
Гриня как-то загадочно усмехнулся, и я поняла, что он знает этих „знакомых”, может быть, лучше меня. Я рассердилась: „Вечно какие-то тайны мадридского двора! То Гусев, видите ли, проверяет, то ты туда же. Я, в конце концов, полноправный член организации. Вот папе пожалуюсь”.
Гриню это развеселило.
„Напугала — папе пожалуется. Так твой папа как раз первый...” — „Что „первый”?” — не отставала я.
Гриня понял, что проговорился.
„Ну же! Говори! Иначе водиться с тобой не буду”. — „Твой отец первый, кто против, чтобы тебя во все дела посвящать”. — „Почему?” — „Старается тебя сберечь! " — „От чего?” — „Ведь в случае провала мы все на каторгу пойдем”. — „Ну и что же! Я не боюсь”.
Дома я снова попыталась вызвать отца на разговор. Однако, обычно уступчивый, в этот раз он был непоколебим: „У тебя есть партийное поручение, достаточно”. — „Вы что-то от меня скрываете”. — ,Да, скрываем. Но это требования конспирации. Каждый должен знать только свой участок. Это необходимо на случай провала”. — „Думаешь, струшу?” — „Нет, но у охранки есть свои способы дознания. И даже не поймешь, что проговорилась. И вообще, отстань, я хочу, чтобы у меня были внуки”.
Я покраснела: „Об этом рано думать!” — „Рано, рано. Вон уже трое против твоих чар не устояли... Смотри, Шурочка!”
Он шутливо погрозил мне пальцем. Меня это рассмешило. Я, конечно, и думать еще не думала о замужестве. Незадолго до этого в „Правде” была помещена забавная история, как одна романтическая девица предложила разыграть” свою руку и сердце. Я вспомнила об этом сейчас.
„Может, ты хочешь, чтобы я предложила разыграть меня на „узелки"?” — спросила я отца шутливо.
Он также в шутливом испуге замахал на меня руками: „Что ты, что ты! Разве они нам ровня? Ты давай мне купеческого сынка, да чтоб первой гильдии". — „Банкира не хочешь?!»
Мы дружно расхохотались...
...Говорят, что если тебе бывает очень весело, это не к добру. Ночью мне приснился страшный сон — будто стою я утром перед трюмо и расчесываю свои волосы. Вдруг в комнату вбегает какой-то мальчишка и подает мне конверт. Я беру его и сразу нащупываю обручальное кольцо. Стыд и отчаяние охватывают меня — суженый отказался от своего слова. Я начинаю плакать сначала тихо, потом навзрыд.
Когда я открываю глаза, они еще полны слез. Слышу громкий, настойчивый стук в дверь, голос отца, чужие голоса, возбужденные и злые. Потом ко мне в спальню заглянул отец: „Сашенька, оденься. У нас жандармы".
Грубые люди в шинелях и сапогах, не церемонясь, переворачивали все вверх дном. Под утро они увели отца, не дав мне с ним попрощаться. Утром пришла заплаканная Полина — ночью арестовали и Гриню. Она же рассказала, что якобы два молодых человека, недавно приехавших в город и работавших на станции, покончили оба самоубийством, не поделив какую-то красавицу. Сердце мое сжалось в смутном предчувствии еще одной беды. Пересилив себя, я отправилась на занятия в школу, но часы шли и никто — ни Гусев, ни Афанасьев — так и не появились. Шли дни. Я ходила то в губернское присутствие, то в судебную палату. Наконец меня направили в жандармское управление. Жандармский офицер был внимателен и любезен, осторожно выспрашивал, кто приходил к отцу, что приносили либо уносили. Однако, убедившись в моем нежелании говорить, стал тих и официален, заявил, что мой отец — опасный государственный преступник и свидание с ним дать не может. Я подала прошение губернатору, и мне все же позволили увидеть отца. Свидание длилось десять минут. Отец осунулся, но улыбался мне по-прежнему нежно. Прощаясь, он сказал: „Сашенька! Слушай меня внимательно — продавай немедленно дом и отправляйся в Петербург на учебу".