В лесу под Саратовом

Конец войны застал меня в одном из разбросанных по Сибири и Поволжью воинских лагерей, где готовили маршевое пополнение для действующей армии. На фронт я не успел, как и большинство моих одногодков. Меня вскоре после Победы назначили комсоргом батальона — тогда эта должность не была выборной, — присвоили сержантское звание, и замполит Кострицын, добросовестный, старательный и шебутной — у него болела печень, и только в сутолоке и беготне старший лейтенант забывал о ней, — гонял меня по ротам, поручал проводить политинформации, составлять всякие списки, планы, графики; до них никому не было дела: все, и офицеры в том числе, ждали решения своей судьбы.

В июне дивизию раскассировали: солдат отправили на Восток, где явственно брезжила война с Японией (мимо нас по железной дороге почти непрерывно двигались в ту сторону эшелоны с людьми и техникой), здесь остался в лагере один кадровый состав. Еще несколько дней мы прожили в безделье и недоумении: какая-де участь готовится для нас — пока эта загадка не разрешилась.

Нам прислали пополнение.

Совсем не то, какое можно было предположить: не «двадцать восьмой год» (он стоял на очереди к призыву) и не фронтовиков для оформления демобилизации (такое, слышно, делали), а бандюг, как обозначил Кострицын, побывав на инструктаже в политотделе.

— У-у, биляд, — закончил совещание комбат Нагуманов, на свой, татарский лад переиначивая известное российское словечко. — Не было пичал, черт накатил.

— Лучше бы самураев бить, — подтвердил Леша Авдеев, командир первой стрелковой роты, «каэсер-один» называли для краткости.

Суть была вот в чем.

Неподалеку располагался штрафной батальон, тыловой штрафбат, в нем вкалывали те, кому по разным причинам не доверили смывать вину кровью — для таких существовали на фронте штрафные роты, — а очеловечивали посредством физического труда. Сейчас они попали под амнистию, но, поскольку шла массовая демобилизация и одновременно распустить по домам миллионы людей было немыслимо, предпочтение отдавали, естественно, фронтовикам, за ними должны были последовать служившие в запасных частях вроде нашей и лишь в третью очередь — штрафбатовцы. Вероятно, сообщил Кострицын, проинформированный в политотделе, это случится осенью, а пока штрафников передают в наш батальон, выезжаем в лес на заготовки дров, верст этак за триста, подальше от железной дороги, населенных пунктов и вообще от всяческих соблазнов для бандюг. Так разъяснил офицерам и сержантам Кострицын, а комбат Нагуманов повторил излюбленное: «У-у биляд», — и, уже без акцента, крестанул чью-то мать.

Парторг у нас маялся в госпитале, Кострицын провел совещание партполитаппарата со мною одним. Он морщился и держался за печень, то и дело глотал порошки, тщательно разжевывая и не запивая. Он был желт, худ, похож лицом на безбородого и стриженного «под бокс» Мефистофеля, он тяготился военной службой и замполитским положением, он дотерпеться не мог, когда снимет погоны, вернется в Пензу — щелкать на счетах и лечить печенку.

— Тебе-то полегче будет теперь, — сказал Кострицын, — сам понимаешь, Барташов, комсомольцев среди них нет. Главное внимание обратишь на работу с кадровым составом. Сержанты устали, демобилизационными настроениями заражены, да и офицеры, между нами говоря, многие тоже…

Близость пугающего и сладостного в предвкушении опасности общения с бандюгами настроила меня возвышенно, я навоображал героических картин, где был, понятно, главным участником: мне ведь только исполнилось восемнадцать.

— Дурак, — втолковал мне старшина Толя Петрухин, батальонный писарь. — Обыкновенные люди, наверняка погорели на пустяках. Ну есть, наверно, и по мокрому делу, только таких — раз-два, и обчелся.

И опять — так я и не узнал никогда, врал он или нет — изложил о себе: как служил в агентурной разведке, спер у немцев чертежи секретнейшего подземного завода в Кёнигсберге, получил из рук самого Михаила Ивановича Калинина орден Красного Знамени — уже второй! — и, на радостях выпив, облаял в метро штатского хлюста, оказавшегося аж комендантом Москвы, за что и был разжалован из офицеров, лишен орденов (колодки, правда, носил, надеясь на возвращение наград) и направлен в такой же вот штрафбат, откуда его вызволили друзья-чекисты, добились старшинских лычек и непыльной писарской должности.

Истории этой я не шибко верил и потому не поддался Толиным предсказаниям насчет штрафников. Я засунул в голенище самодельную финку, решив не расставаться с нею, и стал ждать.

Явился Нагуманов — круглолицый, в рябинках, от него пахло слегка одеколоном и явственно — водкой: причастился с горя. Прибежал Кострицын, как всегда, шебутной, разжевал очередной порошок. Заглянул в штабную землянку «каэсер-один» Леша Авдеев, понял, что начальство на взводе, удалился, не рассказав очередного анекдота.

— Товарищ капитан, гонют! — испуганно и радостно доложил посыльный, выскочил обратно, Кострицын поправил вдогонку:

— Прибывает пополнение, следует говорить.

И поискал рукою привычные счеты, каковых, понятно, у него здесь на столе не водилось.

Те, кто служил тогда в армии, помнят несусветное разношерстье экипировки: ходили в серых отечественных, травянисто-зеленых английских, голубоватых канадских шинелях, в стеганках и ватных, крытых полубрезентом бушлатах, в красных американских, на медных подковках, несносимых ботинках и в трофейных, голенища раструбом сапогах, в неохватной ширины бриджах, в обтягивающих, как лосины, шароварах, в кубанках и фуражках с матерчатыми козырьками, в иранских, с шелковой нитью гимнастерках цвета песка — кто во что горазд. Бандюги были все обмундированы одинаково, и это прежде всего бросилось в глаза и удивило меня.

Нестираные гимнастерки без погон, не положенных штрафникам. Пилотки, пропотелые доверху. Штаны с драными наколенниками. Суконные нестандартные обмотки. Рыжие ботинки с заскорузлыми белесыми носами. Плоские жидкие скатки-хомуты. Полупустые вещмешки. Стриженые головы. Насухую выскобленные подбородки.

И еще я увидел глаза, они смотрели по-разному: устало, недоверчиво, насмешливо, дерзко, равнодушно, вопросительно — в сочетании с однообразием стриженых голов и одежки это выглядело особенно странно.

— Толкай речь, комиссар, — сказал Нагуманов, и Кострицын толкнул про всемирно-историческое значение Победы и гуманность Родины, простившей блудных сынов, и помянул для чего-то фашистские концлагеря, и призвал ответить на проявленную заботу самоотверженным трудом. Он говорил долго, Нагуманов кривился, но прервать не мог в связи с торжественностью момента и важностью темы.

Невыветренный хмель, яростное солнце, долгая нудьга Кострицына распалили комбата, он был вообще-то мужик добрый, но, как большинство татар, вспыльчивый, и, едва замполит закруглился, Нагуманов сразу двинул на правый фланг, а следом потянулась изрядная свита: наши офицеры и штрафбатовские, и мы с Толей Петрухиным, причастные к управлению батальона.

Фланговый был дюж, Нагуманову пришлось задрать подбородок, чтобы глянуть бандюге в лицо, и я приподнялся на цыпочки, поверх офицерских спин увидел глаза — карие, слегка выкаченные, не выражавшие решительно ничего, солдатские глаза. Нагуманов опустил подбородок, уперся взглядом в подтянутый живот, подергал не похожую на другие, умелую, ловкую скатку, подергал стягивающий ее тренчик — искал, к чему бы придраться, и не нашел, спросил, чтобы хоть что-то сказать:

— Фамилия?

— Рядовой Матюхин, Петр Николаевич! — грохнул бандюга и поверх голов свиты подмигнул мне.

— Ладна, — буркнул Нагуманов и последовал дальше, ухватил-таки кого-то за тренчик, он лопнул, скатка повалилась на песок и развернулась; обругал другого — так просто; узнал у третьего, за что был судим (за любовь, объяснил похожий на студента симпатичный парень, Нагуманов крякнул и не стал уточнять); и, наконец, бесясь, задержался возле худого очкарика. Нагуманов уставился впритык, остекленил глаза, чтобы очкарик виновато опустил свои, но тот глядел спокойно, грустно, слегка сожалеючи. Капитан дернулся, перекосил рот — сильно, смачно дохнуло водкой — и зарычал:

— У-у…

«Биляд» — должно было последовать, знал я, а очкарик не мог знать и; однако, не дожидаясь, пока закончится рычанье, вежливо сказал:

— Я вас слушаю, товарищ капитан.

Нагуманов подавился, посверлил каблуком песок, вскинул глаза в прожилках и заорал:

— Фамилия?

— Этинген, — опять очень вежливо и, показалось мне, даже с легким поклоном и без упоминания «рядовой» ответил очкарик. Нагуманов же снова крутанул каблуком, сказал с непонятной ненавистью:

— Ж-жьябрей?

— Еврей, — подтвердил штрафник. — Вас это не устраивает, товарищ капитан? Я бы тоже охотно выбрал другую национальность, но, к сожалению, сие от меня не зависело.

— Разговоры в строю! — прикрикнул бывший командир штрафбата, он что-то знал об этом Этингене, и солдат умолк, и глаза его, чуть влажные, прикрылись. Я, не знаю сам отчего, почему, почувствовал: мне бандюга начинает нравиться, и тотчас я устыдился этого.

На том смотр и завершился — вторую, третью и четвертую шеренги Нагуманов обходить не пожелал. Начальник штаба велел Толе приниматься за составление списков, а меня Нагуманов усадил Петрухину на подмогу.

В штабной землянке Толя сказал:

— До утра, Игорек, и то не управимся. Давай помощника сообразим.

Листанул бумажки, похмыкивая: три класса, пять, два, грамотеи, тоже мне.

Матюгнулся, обрадовал:

— Ага, Этинген этот, высшее техническое, вот его мы и упряжем. Посыльной! В четвертую роту бегом! От имени комбата — рядового Этингена в штаб!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: