— Братцы, опять, наверное, будет шефский концерт! — присвистнул какой-то матросик, не расставшийся и в госпитале с тельняшкой. На гипсе руки у него были намалеваны якорь и спасательный круг, имитирующие татуировку.
— А может, подарки из тыла прислали? Вышитые кисеты для махры и носовые платочки с цветочками!
— Для твоего шно́беля не платочек нужен, а овсяная торба от лошади.
— Паря, потише, не напугай гражданку, а то подумает, что мы из черепного отделения.
На втором этаже дорогу Ольге преградил молодой солдат на костылях, с длинноватой смешной головой, стриженной наголо.
— Вы, случаем, пришли не меня проведать? Докладываю: зенитчик, первый наводчик и, между прочим, холост, ищу боевую подругу.
— Такой молодой, а уже ефрейтор, — подбросил кто-то с соседнего подоконника.
Солдат на костылях согласно кивнул, но в это время из той же компании кликнули:
— Анисимов, на выход: жена с детьми дожидает!
Раненые заржали, и Ольга слышала, поднимаясь по лестнице, как солдат со вздохом упрекнул товарищей:
— Поновее б хохму придумали — за эту еще при Петре Первом бороды обреза́ли. Не зря вас не выписывают как неполноценных.
В иное время Ольга, возможно, нахмурилась бы и по праву бывшего преподавателя, а скорее по въевшейся старой привычке пристыдила бы несдержанных балагуров за их не совсем удачные шутки. Но теперь, после услышанного в вестибюле, понимая истоки и русла неуемной игривости этих ребят, она промолчала. Что с них возьмешь, с мальчишек! Наверное, многие из них и не целовались еще, не промолвили девушкам ни единого серьезного слова и ныне щебечут о женщинах так же бездумно, как в другой раз щебечут о волейболе, о танцплощадках, о фильмах. За что же на них обижаться? За юность, пробудившуюся на короткий госпитальный срок? За веселый задор? За желание поспешно хотя бы прикоснуться к тем сторонам жизни, которые никому из них сегодня не гарантирует будущее? Было бы глупо сердиться. К тому же каждый из этих ребят мог бы сейчас находиться в море, рядом с Лухмановым, и, значит, судить о них полно и справедливо можно лишь там, в чертовом пекле, откуда они прибывают в госпиталь.
И Ольга улыбалась раненым, хоть и не умела на шутку ответить шуткой: все-таки сердце по-бабьи болело за них.
Третий этаж отличался от остальных тишиной. Здесь тоже сбивались у окон стайками раненые и больные женщины, однако разговаривали они вполголоса, тихо, будто поверяли друг другу сердечные тайны. Да и госпитальную одежду здесь носили совсем по-иному, и широкие халаты из грубой истертой фланели, подпоясанные ремешком, ленточкой, а то и просто бинтом, не скрывали, скорее подчеркивали молодость и привлекательность многих женщин и девушек.
У седенькой няни Ольга поинтересовалась, не знает ли та, где лежит крановщица из порта Аннушка.
— Как не знать… — почти обиделась няня. — В девятой палате, там на дверях четвертый «Б» обозначено, класс бывший. — Она оценивающим взглядом окинула Ольгу, точно решала, стоит ли с ней быть до конца откровенной, затем добавила: — Муж к ней вчерась приезжал с Рыбачьего. Огонь человек!
В большой палате, бывшем классе, лежало человек пятнадцать женщин. Нерешительно остановившись в дверях, Ольга отыскивала глазами Аннушку и вдруг увидела ее в самом углу; крановщица тоже смотрела на Ольгу — испуганно и растерянно.
— Здравствуй, Аннушка… — подошла к койке. Присела на краешек табурета, положила на тумбочку пакетик с гостинцем. — Ну как ты?
— Спасибо… — тихо промолвила та обескровленными губами, благодаря Ольгу то ли за подарок, то ли за то, что проведала.
Надо было что-то говорить, но не могла себя пересилить. Сдерживалась, чтобы не разреветься, глядя на белое лицо крановщицы с мелкими капельками влаги на лбу, на ее запавшие, казалось, от всего отрешенные глаза. Обмерла, уловив в фигуре, покрытой одеялом, что-то неестественное, странное, от чего заледенели кончики пальцев. Перехватив Ольгин взгляд, Аннушка беспомощно сморщилась и, едва слышно всхлипывая, заплакала:
— Ногу-то у меня… отняли.
Нет, мужественное милосердие оказалось Ольге не по плечу. Может быть, потому, что в последнее время тяжкие думы неотступно одолевали ее и великая беда, свалившаяся на Аннушку, явилась той каплей, что переполнила чашу и терпения, и выдержки, и внешней собранности. Ольга тоже всхлипнула… Что сказать? Как утешить? Да и возможно ли это? Сочувствие, сколько его не выказывай, не разделяет горя: горе все равно остается с тем, на кого обрушилось. Участие способно отвлечь от страданий, но не уменьшить их… И все же скрытым, каким-то извечным бабьим чутьем Ольга угадывала, что и отвлечь хоть на время от боли, от тягостных, отчаянных дум — тоже великая помощь другу. Вот только не могла обрести спокойствие — сосредоточиться, чтобы вспомнить или придумать нужные, ободряющие слова.
— Муж, говорят, приезжал?
— Васька-то? — попыталась улыбнуться сквозь слезы Аннушка. — Отпустили его на денек… Так и промаялся тут, домой на минутку не забежал…
Взгляд ее, по-прежнему обращенный к Ольге, внезапно переменился, словно сместился в дали иные, — быть может, в воспоминания о вчерашнем приезде мужа, а то и вовсе в прошлое, связанное, однако, все с тем же Васькой. В ее глазах, измученных и усталых, появилась расплывчатая теплынь, мягкая застенчивая доброта, и Ольга подумала, что крановщица жалеет и любит мужа, будто в жалости и сочувствии нуждался он, а не она сама.
— Как увидела его — так и обмерла, так и захолонуло все внутри; нашто я ему такая? За ним, за Васькой-то, любая девка вьюном побежит… Выплакала ему все это, а он осерчал: «Нешто я на ноге твоей женился? Теперича тыщи людей на костылях дефилируют, так что ж, выходит, всей любви конец? Ты эту панику, — говорит, — выкинь из головы! Паника — она, — говорит, — на врага работает».
Аннушка, казалось, теперь не видела Ольгу и говорила сама для себя, в который раз переживая снова и снова короткую встречу с мужем. Эти мысли сейчас помогали ей жить, придавали сил, поддерживали крохотную и робкую веру в то, что в ее будущем могут еще случиться дни былой радости.
— Обернулся Васька к моим товаркам, — покосилась крановщица на палату. — «Ну-ка, девоньки, нырните под одеяла: мне жену свою надобно поцеловать!» Целует, а сам приговаривает: «Когда вернусь, ты мне сынов нарожаешь… Троих, — говорит, — сможешь?.. А за слезы твои да за боль, свет мой Аннушка, я из этих гитлеровцев припадочных все жабры наружу выпущу!» Он у меня такой: лютый, когда осерчает!
Она притомилась от долгого разговора, примолкла, но все еще улыбалась, просветленная и согретая радостными воспоминаниями о муже, о его ласке и верности. Да и собственная любовь, видать, всколыхнулась в женщине с новой силой, притупляя и заглушая боль в исковерканном осколками теле. И Ольга, заметив эту пробудившуюся, воскресшую душевную силу, попыталась поддержать ее как умела:
— Все будет хорошо, Аннушка, поверь мне… Все будет хорошо!
Аннушка согласно кивала, видимо не очень вдумываясь в слова подруги, все еще находясь во власти своих воспоминаний и чувств. Только потом словно опять увидела Ольгу перед собой. Смутилась, виновато прищурилась, будто немо просила прощения: что ж это я, в самом деле, все о себе да о себе… Торопливо поинтересовалась:
— Твой-то как… не слыхать? — Ольга отрицательно покачала головой, и крановщица, сочувствуя, негромко промолвила: — Ничего, возвернется… Они, мужики наши, характерные, живучие.
Так и не поняла Ольга: то ли действительно подумала Аннушка о Лухманове, то ли имела в виду все того же Ваську.
Всю обратную дорогу до порта размышляла об Аннушке, о ее горе и женском мужестве. Хватило б такого мужества у нее, у Ольги, случись подобное с ней? Кто знает… Никогда не задумывалась об этом. В жизни не считала себя ни особенно храброй, ни откровенной трусихой: так, серединка на половинку. Обычная баба, как многие… Но в последний год именно такие, обычные, в которых раньше не замечала, даже не подозревала чего-либо особенного, не однажды восхищали ее. Они работали под бомбами, сутками не уходили из порта, разгружая транспорты, смело бросались в огонь, когда возникали пожары на причалах или судах… А может, известная мера мужества заложена в каждом?
Ведь и на фронте есть выдающиеся герои, случаются, должно быть, и трусы, а большинство людей просто и буднично, по велению долга, делает свою работу — тяжкую, изнурительную, смертную, которую не обминешь: войну. Делают так же честно и рассудительно, как всякое дело. Остерегаются, но и не празднуют труса; не прут на рожон, однако и за чужие спины не прячутся; рискуют, когда это надобно, жизнью, но не бахвалятся излишней удалью… А в праведную минуту вдруг совершают то, что люди потом называют подвигом. И этому подвигу не удивляются товарищи героя, ибо они по опыту знают, что корни, истоки высокой солдатской решимости кроются не в мальчишеской лихости, не в показной браваде и ухарстве, а в честном отношении к долгу, к народу и к Родине.
Она, Ольга, знала: из таких же Лухманов. Сдержанный, не любящий позы, внешнего лоска и громких, торжественных слов, он способен в трудный час преобразиться. Собрать воедино волю и разум, проявить выдержку, пойти на обдуманный риск. Должно быть, в нем достаточно смелости, однако не броской, порывистой, вдохновенной, которая создает смельчаков, а будничной, обыкновенной, мужской, без которой на войне пропадешь. И нынешние рейсы, как все моряки, считает обычной работой, лишь осложненной опасностями войны. Ох Лухманов, Лухманов… Какие же вы сильные, наши милые мужики, если можете быть и трудягами, и бойцами одновременно! Не всякому народу это дано.
Внезапно со стыдом поймала себя на мысли, что тайком представляет Лухманова в положении Аннушки. Уж она бы, Ольга, его выхаживала, уж она б прикипела к нему каждой своей кровиночкой! И Лухманов не уходил бы в море, а всегда был бы с нею, на берегу. Наверное, множество женщин сейчас согласно, чтобы вернулся суженый пусть израненный, искалеченный, лишь бы живой… Господи, да о чем она думает? Как смеет? Лухманов — опытный капитан, и именно такие, а не юнцы, должны командовать в опасных рейсах судами! Она же первая отвернулась бы от него, если бы свой мужской долг променял на юбку! Как же она посмела, даже тайными мыслями, оскорбить его достоинство капитана и моряка? Дура, ох дура… «Совсем я обабилась», — вздохнула печально Ольга. Взглянула на часы и прибавила шагу.