Конечно же, истинные музыканты судачили в тот год о том, почему, порывая с традицией (что еще вчера была модой), Георгий. Башилов вывел из нового своего квинтета сопранный саксофон, заменив его еще более традиционным фортепьяно: да, музыканты судачили, спорили, восторгались, но куда большее число людей, неизмеримо большее, пусть даже совсем не музыкантов, восторженно приняло в тот год новую появившуюся песенку Тополя меня помнят мальчишкой. Эстрадники подхватили сразу же. Радио распевало Тополя беспрерывно, и уже студенты пели в электричках ее под гитару. Совестясь, да и просто на всякий случай, Башилов загодя все же взял себе псевдоним.
Две из них, из песен, как знак земляческой привязанности и любви, он подарил для первого исполнения Геннадию Кошелеву, когда же обе они произвели впечатление и, что называется, прозвучали, Геннадий с ними впервые в жизни попал на радио; он их там спел, записал, а единожды просочился даже и на голубой экран в специальную передачу о новых растущих певцах: это было счастьем, нечаянным счастьем! Больше его никуда не приглашали, но Кошелев уж и тем был потрясен. Теперь он знал, что жизнь прошла не напрасно. Он твердо знал, что как бы ни опускался, у него до конца дней будет теперь что ответить знакомцам и знакомицам, тычущим в его сторону пальцем. Он долго не мог прийти в себя. («Нет, — говорил ему Башилов, — не могу, никак не могу…») Ошалевший, он беспрерывно в те дни звонил, зазывая композитора в ресторан, где его будут угощать каждый день и где каждый день ему будут петь песни, а если шлягерная музыка противна, он Георгия Башилова и тут вполне понимает: он приглашает Георгия Башилова в понедельник или, скажем, в среду, когда оркестр не работает и когда в ресторане совсем тихо — можно просто посидеть покушать. Башилову приглашения стали в тягость, он и слышать не хотел про «Петушок»!
За окнами тогда кропил дождь. После одиннадцати в пустом и полутемном ресторанном зале, при одной лишь несильной люстре, его угощали Геннадий и два его лабуха с гитарами и саксофоном, немножко пьяненькие и сильно счастливые гостем. Рядом с ним, крутясь, подсаживались и тоже пробовали хрипленько подпеть молоденькие официантки, иногда вдруг милые. С улицы в окна заглядывала, даже тарабанила, какая-то молодая пара без зонта, умоляя, чтобы пустили внутрь. Пустые столики и емкая полутьма ресторана создавали настроение, время не двигалось, было тихо, и Геннадий, сидя за столом, пел совсем негромко.
Чуткий, он не надоедал, не лез с башиловскими, с теми песнями, и лишь в ряду прочих он как-то спел одну из них, спел вдохновенно. Башилов был под хмелем, спросил: знает ли Геннадий, как эта песня возникла?
Расслабившийся, он повторил:
— Знаешь ли, откуда она?
— Конечно, — с готовностью ответил Геннадий. Он как бы выдернул из рук лабуха гитару, побренчал, а затем, аккомпанируя, чистым и без хрипа голосом пропел маршеобразное вступление Второй виолончельной сонаты. Он совсем неплохо выявил соотношение тональностей, а ведь они несли характер. А затем — что было куда более удивительно! — он пропел отдаленный прообраз этого вступления, мелодию поселка, которую Башилов отчасти уже и забыл.
— Молодчина! — похвалил Башилов.
Слово упрощает, и если Башилов говорил, что «использовал мелодию поселка», это не означало, что он и впрямь вплел некую мелодию в ткань музыки: речь не шла о некоем заглядывании в сборник носелковского мелоса, ни даже в память, речь шла о довольно сложных фольклорных усечениях, когда, репризно усиленная, вдруг возникала завораживающая, заклинающая башиловская музыка; не без пышности в статьях писали, что музыке присуще то долгое раздумье, которое прежде всего мучительно, какому бы веку человек ни принадлежал.
— Молодчина!..
От похвалы просиявший и молниеносно опрокинувший в рот стопку, Геннадий запел теперь сохраненные памятью поселковские голосовые ходы той же темы: он пел и ясно наслаждался ускользающей, отмирающей полифонией; Башилов же, покуривая, думал о чуткой, его музыкальности, о том, что голос простенький и несильный, а жаль. Башилов расслабился, выпил еще; кажется, он выпил много, и уже с подробностями он рассказал вновь о посещении поселка, в частности, о крикливой Василисе-старой, по мнению которой оба они, музыканты, сосут из родных мест соки.
— Это про меня ведьма кричала. Про меня. — Геннадий смеялся, а Башилов покачивал головой — не только, мол, про тебя.
Вспомнив больше, Башилов сказал:
— А знаешь, Гена, они перестали петь именно те песни, которые я хорошо играл… Удивительно?
И вновь Геннадий поразил: он ответил, что это совсем неудивительно, что вот сейчас, к примеру, он только что спел праоснову башиловской песни — и что же? — а то, что рядом с башиловской она как-то потускнела, постарела, и петь ее как отдельную песню теперь, конечно, не хочется.
Башилов спросил, уже больше доверяя его музыкальности:
— Почему, Гена?
— Был бы певцом, сразу бы почувствовал.
— Я пел мальчиком…
— Написав песню, ты собрал с, молока самые легкие, сливки. Мужики и бабы начинают петь вроде бы свое, поют, но твоя-то удобнее для пения, мастеровитее: она встает им поперек горла — сбивает, заворачивает в свое русло…
— И что же?
— Они или немеют, или поют твое…
Разговор прервался, так как Геннадия позвали попробовать шашлыки, да, в ночное время шашлыки уже второй раз готовились специально для гостя. Гость же (напомнили!) неожиданно впал в мрачность: в сущности, Башилову было неприятно, что Геннадий так легко понял и тем более так легко и просто отнесся к тому, что болело: когда выхватываешь из пьяных рук гитару, пой, но не поучай. Кругом Башилова в полумраке стояли пустые столы. Тихо… Музыка не подымается ступенькой выше, если заигрывает с формами, из которых ушла жизнь. Мысль Геннадия ясна и не без глубины, но распорядился он давней башиловской болью, как шашлыком, как девицами. Башилов недовольства не выказал, но слова маленького певца сделались той каплей, что точит и точит.
Он слышал их голоса — да, древесный уголь, да, привезенный!.. а глаза для чего? а чтобы мясо не сгорело, кропите водой!..
Известность Башилова в музыкальном мире к этому времени заметно выросла, давались авторские концерты, а уж камерные ансамбли за композитором следили неотрывно и уже в год написания спешили дать жизнь его сонатам и трио. И начавшееся расхищение его музыки песенниками было также своеобразным признанием. Но ведь так или иначе его музыка шла к людям. Популяризация вовсе не презренна, а даже необходима, и Башилов, сын двухэтажных облупленных домишек, это вполне осознавал. Так было, так будет: более всего композиторы-песенники черпают из классики, но если современник чего-то стоит, как не взять у него. Он вспомнил: в поезде, за чаем, когда он ехал в Киев, — он тогда же, за чаем, исполнявшуюся по радио песню узнал и улыбнулся. Сложными ходами искусства он, Башилов, создал на основе поселковского мелоса квинтетное скерцо, из которого, в свою очередь, предприимчивый и талантливый песенник сотворил свой маленький шедевр. Песня и впрямь была неплоха, и в поселке грузную глубинную песню-праматерь, надо полагать, петь больше не станут, зато начнут петь именно эти вот куплеты песенника; круг замкнулся. Башилов давным-давно не играет на гармонике, он больше не сочиняет песен, но его музыка все равно бьет и бьет по поселку.
— Я поеду, пора.
— Геннадий сейчас же придет…
Но гость с неожиданной посреди ночи твердостью повторил, что поздно, что ему пора, и, не дождавшись вторых шашлыков, отбыл.
Когда несколько лет спустя Башилов решился навестить поселок, он предвидел, что первородных песен уже не услышит, и сказал жене: «Еду на песенные руины». А она: «Скучно не будет?» Он не сразу ответил, думая как раз о музыке, выпорхнувшей из его квинтета и опосредованно, через эстрадников и радио, несомненно, уже добравшейся туда. Ласковый и чувственный шлягер уже зазвенел, зазвучал в двухэтажных домишках, расположенных буквой П, зазвучал, и запомнился, и остался в ушах их надолго, иначе что это за шлягер. Песенник — это миллионное тиражирование, с которым не может тягаться живое пение. Техника добралась, они не пели, а заводили пластинку, они врубали на всю громкость, поело чего чужой и сладкий волос певца заливал пространство междомья.
«Скучно не будет?» — и тогда Башилов зазвал с собой жену, быть может, именно потому, что ехал на песенные руины. Ему стукнуло сорок, он был в самом соку и ехал показать ей следы былого. Они отправились на машине, отчего еще более их поездка с самого начала стала похожа на туристическую: в пути много фотографировали, осматривали, заодно же бросали своим приятелям открытки в каждом месте, где ни случился ночлег, — от столицы до Урала на своих колесах!.. Едва появились отроги гор, Башилов уже рассказывал жене, как странны бывают эти горы зимой или в дождь: сточенные, смягченные в вершинах Уральские горы. Погода обещала быть устойчивой. За машиной хвостом тянулась жаркая белая пыль. (А песен, конечно, не будет.) Жена разглядывала, как ближе к югу горы делались плоскими и высились вовсе без гребней, холмы как холмы. «А в долинах весной, конечно, тюльпаны! А воздух самый целебный!..» — восхищался Башилов, стараясь притом восхищение не испытать, но передать ей. Левой рукой он удерживал руль, правой показывал. Отстраняясь рассказа ради от родства с местом, он был, в сущности, гидом, нет, нет, скучно не будет.
В трех домах по-прежнему шла жизнь, люди ходили, здоровались, выглядывали из окон.
А под кленами было опустевшее место — один скобленый дощатый стол исчез совсем, другой свалился набок, растеряв половину досок, и лишь третий, последний стол кое-как стоял, стар и трухляв.