Из-за вершин насыпей выглядывали железные конструкции цехов, по бетонному шоссе то и дело шли автомобили. От непривычки Иван шарахался к насыпям, скользил и падал. Солнце припекало бойко, небо было чистое. С визгом и урчаньем экскаваторы поднимали свои ковши высоко над насыпями. Иван разыскал участок, указанный ему; там работали деревенские новички. Девки и парни стояли у взрытых траншей фекальной канализации и лениво взмахивали лопатами. Среди них Иван узнал своих, монастырковских. Он разыскал десятника, им оказался Михеич. Это была непредвиденная неприятность.

— Копайся тут со всеми, — сказал Михеич, — дело не делают и от дела не бегают. Настоящая деревенская шушера.

Иван остановился у края канавы.

— Спускайся, — сказал Михеич. — Там есть одна личность.

Иван спрыгнул на самый низ траншеи. Снизу доводилось скидывать землю на первый потолок; а их было три, народ же сгрудился на последнем. Всякому хотелось быть на поверхности, где легче работать.

Иван увидел девку на дне траншеи.

— Уж не ты ли личность-то будешь? — спросил Иван.

— Я самая.

— Ого, при советской власти в личности попала, пухлявая.

Он принялся за лопату и стал кидать плывун. Вскоре Иван увидел, что земля, которую он бросал на первый потолок, так на нем и грудилась. Девка, тут работавшая, ушла прочь, а пустого места никто не занял. Земля ползла теперь обратно. Иван вытер рукавом капли с подбородка и спросил:

— Где мой пристяжной?

Никто ему не ответил. Он догадался: на одной линии с ним работать охотников не было, и вообще тут дело шло с прохладцей.

За его спиной сказала девка:

— Гляньте, как человек старается! Видно, выслужиться хочет.

— Премия ему снится, — дакнула другая.

Иван сказал Михеичу, избегая его взгляда:

— Они тут не землю копают, а валяют дурака. На моей линии никого нету. Уйми их.

— Сбегут завтра, — сказал Михеич, — все равно — не копальщики. Морды толстые, тела крепкие, а приучи их к общему делу, попробуй. Вот она, коммуния-то! Ну, работать как следует! — вскричал он сильнее. — Это вам не у родной матушки.

Девки, ближе к десятнику, принялись швырять лопатами скорее. А другие остались в прежнем положении. Одна, стоящая на линии с Иваном, рассказывала другой, как у них в деревне катают яйца в Светлое воскресенье.

— Уж, размилая моя, какие наши бабы искусницы по раскраске яиц! Придумать трудно. И кресты, и цветочки васильки, и всякая всячина: в голубой краске, в желтой краске и во всякой краске. И вот этаких яиц, бывало, и наиграешь на Пасхе до ста штук. Ну, лежат они, лежат, а когда душок от них пойдет; тогда и скушаем. Вот здесь, может быть, на это и подработаю. Да кофточку зеленую с кармашком надо купить.

— А чего тут выработаешь? — сказала другая. — Самую малость. Нет, я домой завтра, деваха, собираюсь. Пес их с этой тут темпой! Начальник-от вон лютее собаки.

— Кто у вас бригадиром? — спросил Иван сердито, — невтерпеж ему это было видеть.

— Каждый сам себе бригадир, — ответила девка.

— Оттого у вас вместо работы зубоскальство. В деревне, чай, не этак сенокосили…

— Ишь какой горячий! — засмеялись те. — По всему видно, что наш плетень — двоюродный брат твоему. Хвалится, изображает фабричного, а по физике видно, кто ты.

— Я никого не изображаю, — ответил Иван. — Я сказал только, что для всякого дела организация должна быть. Это не на гумне одиноким воюешь. Понять надо.

— Беспонятные мы, — сказала девка. — Где уж нам уж выйти замуж, — и присела назло Ивану.

— Не иначе как партейный ты, — прибавила другая. — Порешь горячку, в комиссары метишь.

— Губа у него не дура.

— Ухарец! Борода апостольская, а усок дьявольский.

Гогот раздался вокруг него.

«Лучше бы одному где отвели мне место», — подумал Иван.

Он ждал с нетерпеньем приезда своей бригады, а пока изо дня в день ходил сюда и сердился. Помаленьку обвыкал. Девка, работающая с ним, оказалась приветливой и вовсе не злой. Как только десятник уходил, она принималась бросать комьями в Ивана, заигрывала. Когда он наступал, она подавалась к нему, визжала. Он наклонял ее и хлопал ладонью по ягодицам. Вскоре и закусывать он стал с ней, усевшись на ее подоле. И завтраки эти длились до тех пор, пока Михеич не кричал на них ради прилику. Тогда Иван спускался вниз без охоты, и уж сам оставлял лопату и поглядывал на соседей, ища случая поговорить о чем-нибудь.

Дело в траншее не спорилось. Из деревень приехало около тысячи человек молодежи, из них только малая часть землекопы. Остальные прибыли с намереньем попытать счастье да людей поглядеть. Вот с такими он и сдружился.

По вечерам ходили с гармоникой. Иван горланил песни про милашек, девки висли на нем, как веники, — любота! У бараков в темноте торчали всегда склеенные фигуры, слышен был шепот и придушенный визг. В женские бараки ухитрялись парни проникать за всякий час. Словом, это были другие люди, чем те, с которыми Иван жил в бригаде. Тех он уважал и боялся, этих он считал ровней себе и чувствовал с ними легкость. И языком он был тут резче, и умом смелее, и на шутки задельнее.

Он вспоминал Сиротину и сопоставлял ее со своей Палашкой и видел разницу громадную. Та говорила словами городскими, о процентах работы, о темпах, а здесь девки гуторили про карточки, про скопленные рубли, про добротность купленного ситца. И барак здесь был другой. В прежнем бараке были газеты, на фанерных стенах висели портретики политических деятелей. А тут в бараке царила святая хозяйственность. Перед постелью каждого и каждой сушились кусочки хлеба. Кусочки брались во время обеда со столов, накапливались и отправлялись домой для скотины. Было жарче в этом бараке: казенных дров не жалели, и висела на стенах рваная одежда. И сами они приезжали на завод в лаптях и в последнем драном рубище с расчетом: «Там дадут». Но когда им выдавали спецовки, они их прятали, оставались опять в рубище и все-таки обижались на «плохую жисть». Глядя на них, он понимал себя. И вспомнилось слово «деревенщина»; теперь он уяснял скрытую иронию в этом слове и с обидою примечал, что бараки здесь грязнее, в них запах гуще, сыри больше, одеты люди хуже, и захламлены бараки всякой ерундой. И никто, кроме них самих, не был в этом виноват. Гвоздик попадется — несут в барак. Проволока выгладывала из-под кроватей, ломаные инструменты, веревки. Это было предназначено для отсылки домой, и все это найдено где-нибудь на дороге, а может быть, и стянуто, где плохо лежало.

И все-таки Иван так вошел в эту гущу новоприбывшего люда из разных деревень Оки и Волги, что иногда даже подумывал перейти работать к ним. Девка Палашка соблазняла его этим. Но Иван находил их ненадежными и к ним пока не перебирался. Ненадежными он их считал во всех смыслах. И в том, что начальство могло ими быть недовольно и рассчитать, и в том, что денег с ними заработаешь меньше, и в том, что ничему не научишься. Поэтому бригаду свою он ждал и с желаньем и с робостью. Она поставит его совесть на прежнее место и в то же время разрушит дружбу с этими людьми.

Но бригада задержалась надолго. Работа, видно, приумножилась там. А люди при весне дурели от молодости. Девки пухли задором, и визг у бараков множился. Иван с Палашкой уходили вечером искать прибежища, но железнодорожная будка была полна, вагоны, стоящие на отшибе, тоже переполнялись влюбленными. Он примащивался на лестнице клуба, прижимая к себе девку, и слушал ее разговоры про то, как она гуляла в деревне, как много имела женихов, но «не выбрала никого по мысли», и только вот Иван ей очень полюбился. О любви девка говорила тоном тем же, как и о сарафанах. И Иван понимал, что это все вранье, что девка эта, может, и не девка вовсе, — кто ее разберет, — и тоже ей врал. Он притворился холостым, о хозяйстве своем расписывал как о непорушенном, и это давало ему право тискать ее как хотелось вплоть до полуночи. В Иване ее интересовала эта именно сторона: каково его хозяйство? — а Ивану это не больно нравилось. Нет, его Анфиса была баба смекалистее и занятнее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: