— Конечно. Вот мое и оружие со мной тут.
Неустроев чиркнул спичкой и показал Мозгуну маленький браунинг, уместившийся на ладони.
— Так. Идем сюда, — сказал Мозгун, влезая в сугроб и направляясь к леску, — здесь темнее, лучше и «удобнее»…
— Шалишь, мальчик, рано заботишься. Я не все с тобой переговорил, да и не такой дурак, как ты думаешь…
— Так ведь решено? Не великодушен же ты настолько, чтоб сам костьми лечь, отпустив меня на свободу?..
— Вот видишь, как нехорошо рассуждаешь ты: я служил организации, принес до черта пользы, и за это единственная награда — пуля.
Мозгун, усмехнувшись, сказал:
— Есть анекдот, как босяк хотел снять с гражданина пальто, но это не удалось: гражданин-то оказался сильнее, взял да вздул босяка. «Ну, драться нехорошо», — сказал босяк.
— Я не нападал. И не схож с босяком. Я скрывался.
— Эта форма эмиграции и есть негласный удар по нас… Хитришь.
Неустроев взглянул вызывающе Мозгуну в лицо и притопнул, чтобы согреться.
— Вот и выходит, что твоя теория о тараканьей психологии мимикрирующихся ложна, дружок. Мимикрируются сильные, а слабые да глупые или прут напролом, или глупо перестраиваются. Переходникову никогда бы не пойти моей дорогой: она требует ума и изворотливости.
— Переходникову прочих дорог не надо было. Не могло их быть. Он не имел данных, чтобы находиться в стане Неустроева.
— Я стана не создавал. Какой уж тут стан! Дай бог кое-как сохранить видимость человека.
— Какое тяжкое признание! Я чувствую, как от тебя смердит. Расправляйся скорее, лакей!
— А кем еще я мог быть иначе? Я человек с прислужнической жизнью и с продажными мыслями. И горжусь. Это стало моей второй натурой, а «свое» — неестественный это анахронизм. Даже писал я в газете и говорил здесь речи все время в стиле испорченного гимназиста.
— Ты не можешь быть иным. Мелкобуржуазная мысль вышла в тираж вместе с мелкобуржуазными партиями. Остатки — это обыватели, могущие жить только клеветой, мелким прислужничеством и мелким плутовством. Ты нам не страшен. Потому что ты трус и социальный выродок. Ты имеешь какие-то цели, выжидая чего-то, но цели твои — химера, поэтому они и не дают тебе твердых правил жизни, и ты обращаешься в обыкновенного мерзавца, думая, что играешь в политику, притом самого низкопробного свойства: с цинизмом вместо убеждений, с хамской манерой порочить других.
— А ты думаешь, легкое дело — порочить-то? Ой, трудное дело, и неизвестно еще, кому труднее — тебе или мне. Да, наверное, мне. Ведь твоя воля, и твой разум, и твое хотенье, и твои поступки воедино слиты, а нам это доводится связывать канатом. Видишь, какая тут нужна выдержка, какое терпенье! Ведь было все проще при царском порядке, как почитаешь про старую Русь: говори в глаза приятную дичь начальнику, ниже спину гни и молчи до тех пор, пока тебя не спросят. Молча — и звезду вымолчишь, и все эти Молчалины были простые люди. У них везде ясно — в сердце и в уме, а руководствовались они единой формулой, которая рентабельна на всю жизнь. А ведь нашему приживальщику рабочего класса приходится квалифицироваться и вроде графом Монте-Кристо быть, все умеющим и во всем пожинающим удачи, несмотря на социальную обездоленность. Словом, идеологическая должна быть у нас безукоризненность на желудочной основе. Да, терпенье нужно, выдержка, ум и, я бы сказал, даже своего рода подвиг, на который идут только избранные.
— Я думаю, что приживальство у вас становится условным рефлексом, и волю с чувством не надо связывать никакими канатами. А бороться с вами, — верно, труднее, чем Переходниковых в друзей обращать.
— Ой, неверно! «Свое»-то все-таки у нас зреет. А коли не зреет; то лежит зерном, все же способным к всходу. Друг мой, Переходников-то мозгами юн и свеж, и какие же у него могут быть традиции? В детстве-то он, кроме конторы волостного правления да грозного урядника, ничего не видел, а при советской власти всеми правами наделен, и куда теперь ему идти, как не с вами? Можно так сказать: ты идешь от слова к делу, интеллигенты наши — от дела к слову, а Переходников — от дела к делу. Проторенная дорога. Что, я не понимаю разве?
— А сам ты куда сопричисляешься?
— Я иду от слова к слову, вот мой окаянный удел. И пойду, видно, дальше так.
— Всякая сила вызывает непременно множество подражателей, однако часто по этим бездарностям общество судит об оригиналах.
— Эти подражатели ведь атмосферу создают; а в атмосфере рождаются ее герои. Великий проходимец рождается среди них; так система мстит сама себе, так змея ест сама себя с хвоста. О, святая ваша терпимость, безнравственная терпимость — выслушивать всякую пошлость хвалящего оратора и даже при этом восторгаться!
Мозгун не ответил на это, стоя по холено в сугробе. Ползла по покатым равнинам прибрежья густая поземка, лизала ноги собеседников и гудела, гудела.
— Ты со мной, видимо, согласен, — спугивая молчание, сказал Неустроев. — Там, где кружится смесь бессмысленной надменности, тупого фатовства, возвеличенной ограниченности, низменности суждений, жестокого эгоизма и самого отпетого тупоумия — там тошнотворно.
Мозгун отвернулся от него и, стоя так, дал понять, что говорить больше не о чем. Слова надсадно пролетали мимо него. Стала поземка лютее, зашуршала голыми стволами ольшаника, донесла собачий лай из Кунавина.
— Ну? — сказал Мозгун, не обертываясь.
— Мне тебя стрелять невыгодно, — ответил Неустроев, кутаясь. — Если я тебя прикокошу, то нападут на мой след, хотя и живу я под другим паспортом и паспорт смогу переменить вновь. И получится так на так. Но нас мало, вас много. Этот обмен очень и очень невыгоден.
— Если останусь жив, все равно не лучше тебе будет.
— Да, я это знаю. Вы последовательны в драке. Но, во-первых, аргумент твоей личной заявки невеский, во-вторых — неправдоподобно это, чтобы мог человек так откровенно разговаривать с тобой, а в-третьих, тот факт, что ты жив и тебя пальцем не тронули, — тоже в мою пользу. Тут ставка на психологизм. И энергичных мер к моему розыску принимать не станут.
— Все рассчитано тобой.
— Как и у тебя в карточной игре. Помнишь? Ведь не сразу я разгадал-то тебя. Но по рукам узнал. Руки у тебя талантливые. Талантливее головы, хотя голова редкостная тоже. Никто ведь этого не знает о твоих руках, а я узнал. Угадал профессионала-шулера. А помнишь еще, ты мне биографию рассказал о своей беспризорности, как раз в ту памятную ночь, когда Переходникова я прощал и благородного разыгрывал? Нет, не разыгрывал, я натурально иной раз говорил, и ведь не укрылось от меня, что ты за мною следишь. В ту ночь я тебя во многом понял. Да и речь моя к тому клонилась, чтобы доверие твое испытать. А потом, после твоего выступления с разоблачением своих шулерских приемов, я сразу понял, что даже со мной ты не смог бы быть целиком откровенным. Слишком ты большевик. И твоя победа над Переходниковым символична. Даровитый этот, черт возьми, Переходников! Сын земли. Черноземная русская душа, Илья Муромец! У кого-то мною читано, у Гамсуна, кажется, вот такой же библейский тип выведен. Связать двух слов не умеет, а плодит здоровое потомство и на болоте поселок основывает. Там он растет в одну сторону, патриарх земли. Был в России человек, он понимал Переходниковых лучше всех болтунов-социалистов, — Столыпин. Он знал, как их поворотить и куда.
Они пошли дальше по тропе, уводящей от завода за кусты ольшаника. Впереди шел Мозгун, не оборачиваясь. Направо оставалась эстакада, дышал позади завод, дым смыкался с облаками. Стало еще темнее и гуще. Мозгун не верил в искренность Неустроева. Ему вдруг представилось, что Неустроев мистифицирует, чтобы потом посмеяться над малодушием Мозгуна. Но голос Неустроева — строгий, страстный, но вся сумма поведения его? Всего больше боялся Мозгун, чтобы не подумал Неустроев, что он струсил. И потом неприятна была неизвестность.
— Я дальше не пойду, — сказал он, — у меня собрание. Хочешь — так рассчитывайся здесь.