— Мне известно это. Просто невероятно!
Она уставилась на комиссара своими маленькими глазками, живыми и проницательными.
— Что вы об этом думаете, сын мой?
— Я?!
— Да, вы. Ведь вы же полицейский. Это вам надо решать проблемы такого рода.
— Но... но я ничего не знаю! — жалобно воскликнул комиссар.— Я ничего не знаю, мать моя!
— Тело не могло исчезнуть само! — строго проговорила мать Анна-Мария.
— Разумеется,— ответил комиссар, который чувствовал себя почти виноватым.— Мы бы и сами хотели это знать. Мы очень хотим знать, куда перенесли тело этой дамы! — Он пытался принять профессиональный, подобающий в подобных обстоятельствах тон.— Мы также хотели бы точно знать, где жила эта Мария-Анжела Доминиати, была ли она замужем или нет, есть ли у нее родственники — вообще все, что можно.
Мать-настоятельница кивнула.
— Конечно, конечно... но самое неприятное в том, что я ничего не знаю, сын мой... ровно ничего... Я полагаю, эта женщина жила в одной из стран Южной Америки.
— В какой?
— В Мексике или Бразилии, мне кажется.
— Это не одно и то же, мать моя,— возразил комиссар.
— Мне нужно написать в наш дом в Виллигериаза,— сказала мать Анна-Мария.— Может быть, мы узнаем что-нибудь.
Комиссар вздохнул.
«Я теряю время,— подумал он.— Эта старая ведьма, вымоченная в святой воде, надувает меня. Она не хочет говорить — не хочет, потому что получила определенное указание на этот счет».
Он холодно поклонился.
— Я буду вам благодарен, мать моя, если вы сообщите мне о результатах этой переписки.
— Вы можете рассчитывать на это, мой дорогой сын,— ответила настоятельница.
Она встала и проводила комиссара до двери своего кабинета, семеня ногами, словно мышь.
Глава 2
В молчаливом саду, тишину которого оживляло лишь пение птиц, красивый мужчина, с еще черными слишком черными —- волосами, медленно прохаживался с розой в руке. Эта роза была частью его истории, его личности. Она стала символом, свидетелем всей его карьеры. И даже теперь, в изгнании, он продолжал носить красную розу.
В аллеях, несмотря на сильную летнюю мадридскую жару, царила приятная прохлада. Это было тайной испанских садов, без сомнения, унаследованной от старых арабских оазисов. В Гренаде и Кордове умели создавать эти тенистые райские сады, наполненные журчанием ручейков и фонтанов.
Эрнесто Руйц-Ибарро сел на каменную скамью в тени большого розового куста и закрыл глаза. У него было красивое лицо, едва тронутое морщинами. С черными (крашеными) волосами и высокой стройной фигурой (злые языки утверждали, что он носит корсет), Эрнесто казался не старше сорока пяти лет, тогда как ему перевалило уже за шестьдесят три. Он по-прежнему был «прекрасный Эрнесто», представительный вид которого заставлял биться сердца толпы, когда он появлялся на балконе президентского дворца в своем белом мундире, украшенном пурпурными шнурами. Только горькая складка в уголках губ и двойной подбородок утяжеляли это лицо.
Он машинально посмотрел на розу. Кто первый подумал об этой розе?.. Мерседес или он?.. Она, вероятно. Ей всегда первой приходили в голову удачные мысли. Она «чувствовала» вещи. Да, это она подумала о розе как о знаке и символе движения. И она придумала еще лозунг «Роза в каждой жизни!», который взывал со стен в течение пятнадцати лет его власти.
Эрнесто Руйц-Ибарро вспомнил еще, как огромные толпы устраивали им овации, Мерседес и ему, во время национальных митингов. Всегда множество рук потрясали розами, живыми или искусственными, приветствуя их...
Он все еще слышал ломкий и трепещущий голос Мерседес, страстный голос, звучавший в полном молчании толпы, прикованной к ее губам: «Ми керидос дескамидос... Когда какой-нибудь рабочий называет меня «Мерседес», я чувствую любовь и дружбу всех мужчин, которые трудятся во всем мире. Когда женщина моей страны зовет меня «Мерседес», я чувствую себя ее сестрой, сестрой всех женщин Вселенной...»
Невероятным было ее мощное воздействие на эти колоссальные толпы народа... Маленькая светловолосая женщина с легким голосом!.. Они слушали ее гак, как слушали бы самого Христа или Мадонну. Они целовали руки и подол платья Мерседес, когда она проходила. Культ! А эти овации, которые были похожи на экстаз молитвы, эти протянутые руки, эти скандирующие крики: «Мер-се-дес! Мер-се-дес!», которые, казалось, никогда не смолкнут! А она, миниатюрная, в своем белом платье, со светлыми, гладко уложенными волосами, в драгоценностях и мехах, улыбающаяся в свете прожекторов...
Было что-то магическое во всем этом, нечто, напоминающее колдовство... Эрнесто Руйц-Ибарро знал, как возбуждать толпу. Знал, как надо говорить с этими людьми, горячими и легко воспламеняющимися. Он был трибуном, но никогда ему не удавалось достичь такого почти религиозного транса. Никогда... А это продолжалось и после ее смерти... По-прежнему сотни тысяч, даже миллионы, продолжали в городах и селах жечь по обету свечи и лампады перед изображением Мерседес. Пеоны молились ей в церкви. Культ продолжался.
Красивый мужчина со слишком черными волосами встал и снова принялся ходить по ухоженным аллеям. Он различал силуэты двух полицейских, которым была поручена его охрана и которые скромно следовали за ним, стараясь держаться в отдалении. Руйц-Ибарро уже не обращал внимания на их присутствие. Его изгнание продолжалось двенадцать лет. Ко многому можно привыкнуть за такой долгий срок. У него появились две стойкие привычки: есть слишком много мучного и любить очень молоденьких девушек. Он всегда был лакомкой и всегда заставлял себя делать огромные усилия, чтобы сбросить лишние килограммы. И всегда любил очень молоденьких девушек. Это тоже одна из его слабостей. В свое время были и очень серьезные сцены с Мерседес по этому поводу, особенно после той истории с дочерью одного высокопоставленного лица.
Мерседес становилась ужасно безжалостной, когда дело касалось того, что она называла своей «исторической миссией». Она испытывала нечто вроде аскетического презрения к слабостям тела и разума. И в этом была тверда как алмаз. В таких случаях Эрнесто Руйц-Ибарро чувствовал себя виноватым и вместе с тем сердитым и униженным, как провинившийся ребенок перед матерью.
У Мерседес же не было никаких слабостей. Она не любила ни поесть, ни заниматься любовью. Даже в самом начале, во времена идиллии, она не вносила никакой страсти в их отношения: занималась только «исторической миссией», стремилась сделать из него хозяина страны, вождя народа.
«Брось свое чревоугодие и свои пороки,— говорила она,— не трать силы на то, что не достойно тебя, Эрнесто! Подумай о стране и народе! Это то единственно стоящее, что должно заполнять твои мысли!»
Ломкий и страстный, нежный и настойчивый голос Мерседес... Он по-прежнему тревожил ночи Эрнесто Руйц-Ибарро. И после двенадцати лет изгнания, двенадцати лет, как не стало Мерседес, он еще слышал этот голос, шепчущий советы и наставления: «Ты слишком много ешь, Эрнесто! Ты разжиреешь, как свинья! Народ не любит толстых вождей!..»
«Не поглядывай на эту девочку, Эрнесто! Руководитель страны не должен любить девочек!»
Эрнесто встал и вздохнул. Бывали дни, когда он был почти рад, что она умерла. Потом беспокойно огляделся, будто кто-нибудь мог узнать об этой кощунственной мысли, которая разрушала святой образ Мерседес.
Но в глубине души он знал, что бывали дни, когда он ненавидел Мерседес, ее авторитет, силу ее характера, ее влияние. И теперь, в изгнании, в Мадриде, он ел сколько хотел пирогов, без стыда ласкал молоденьких девушек и был совершенно счастлив. Да, счастлив!
Он увидел приближающуюся коротконогую фигуру Винценте Переца, своего личного секретаря, с неизменным портфелем под мышкой. Это был преданный человек, который последовал за ним в изгнание и принимал участие во всех его авантюрах, разделял с ним все превратности судьбы. Эрнесто Руйц-Ибарро очень любил его, но находил немного напыщенным и надоедливым.