— Жила-была в людном да богатом селе девица, с алой малиной схожая, словно тополь стройная и до того прекрасная, что все ей дивились. Парни — те просто были без ума от нее, да и молодые господа всё к ней ходили и, бывало, говорили: «Ты хоть взгляни на меня, Марцыся! Хоть разочек дай мне свою ручку!» Но Марцыся никого и знать не хотела — ни мужиков, ни господ. Пойдет, бывало, к колодцу, будто какая королевна, в юбке, обшитой лентами, в коралловых да янтарных бусах, цветами волосы уберет и знай над всеми смеется, белые зубки показывает. И уже начали иные на нее гневаться, и по-всякому ее обзывать, и зорко за ней послеживать: что она делает такое, отчего все к ней льнут, точно мухи на мед, а сама она никого знать не хочет. Вот смотрят за ней, смотрят, да и видят: не всегда Марцыся смеется и с парнями или с господами балагурит, а иной раз ходит хмурая, на людей смотрит искоса, в лес уйдет и сидит в лесу день, и два, и три дня, а как вернется, тайком варит какие-то травы, шепчет над ними и чудно водит руками, а потом эти травы дает людям пить — от ломоты и от колик, or тошноты и от тоски и от всякой боли, какая только есть. Были люди, что покупали у нее эти снадобья, а потом благодарили ее и очень хвалили за то, что ей все любопытно, а потому многое ведомо, но только из-за этого любопытства она и знать не хотела никакой любви. Травка в лесу была ей милее, чем мужик на доброй пашне или даже барин в усадьбе. И жила бы Марцыся преспокойно да варила бы свои травы, оттого что не было никого, кто мог бы ее к чему приневолить, а в селе все уже привыкли к тому, что она не такая, как другие девки. Бывало, говорят про нее: «С другим сердцем она родилась и с другой думкой». И не приставали к ней. Но вот, на беду, полюбил ее какой-то гувернер или писарь — не знаю, но только служил он в имении. А она все подшучивала над ним, как и над другими. Встанет, бывало, возле костела, где и он стоит, будто какая королевна, в юбке, обшитой лентами, в тонкой рубашке, в коралловых да янтарных бусах — и смеется над этим гувернером, белые зубки показывает. Долго он терпел и все просил, чтобы она полюбила его, а как увидел, что ничего у них не выйдет, обуяла его страшная злоба, поехал он в город и нажаловался ксендзам да всяким начальникам, что так, мол, и так, что Марцыся, мол, ведьма. Тут в селе стало такое твориться — как есть пекло. Понаехали ксендзы да всякое начальство и начали следствие над Марцысей. Собрали народ из села — и давай выпытывать: а что она делает? а зачем она ходит в лес? а что она шепчет, когда варит травы? а какие это травы? а не ходит ли к ней в гости черт? а откуда у нее столько лент, и кораллов, и янтаря, и всяких нарядов? Расспросили обо всем, руки-ноги Марцысе связали, положили ее в телегу и повезли в город. А в городе выставили ее посреди площади напоказ и объявили, что она ведьма. Так и так, говорят, так и так. Нечистому, говорят, она душу свою христианскую продала; с нечистым, говорят, в лесу разговаривала; нечистый, говорят, через трубу ей носил ленты, янтарь и всякие богатства. А потом на площади разложили большущий костер, а потом палач в красной рубашке схватил Марцысю за волосы и бросил ее в огонь. Пламя вскинулось высоко-высоко, чуть не до неба, а Марцыся горела в нем, будто щепка, и стонала, да так страшно, что стоны ее разносились по всему свету, чуть не до неба, а от тела ее, что горело на этом костре, смрад разносился по всему городу, а ксендзы во славу господню распевали псалмы, и сам король, сидя на троне, радовался и всему народу, какой был, тоже приказал радоваться: вот, дескать, покарали ведьму, что душу свою христианскую продала нечистому...

Аксена умолкла, и в хате наступило глубокое молчание. У кузнеца, пока он слушал рассказ о ведьме, пропала всякая охота спать. Верил он или не верил в чертей и ведьм? Он и сам хорошенько не знал. А просто как человек веселого нрава, поглощенный практическими интересами, склонен был пренебрежительно относиться к подобным вопросам и даже весело шутить над ними. Однако такие рассказы, как тот, который он сейчас услышал, производили на него сильное впечатление, колебали его неверие и возбуждали в нем живейшее любопытство. Так обстояло с Михалом. Петруся — та слушала бабку, побледнев от страха, с остановившимся взглядом; когда бабка рассказывала об огне, вскинувшемся чуть не до неба, из груди ее вырвался сдавленный вопль ужаса, а когда она услышала, как смрад от горящего тела Марцыси разнесся по всему городу, дрожь пробежала по ее телу с головы до ног. Лишь через несколько минут после того, как старуха умолкла, она спросила необычно тонким, жалобным голосом:

— Бабуля! А она вправду была ведьмой? Или только так — злые люди поклеп на нее возвели?

— Ну, это никому не ведомо, — медленно и раздумчиво ответила Аксена, — этого и старый Захар не знал. Может, была, а может, и не была. У ведьмы должна быть красная метина на спине от чертова копыта. Я такой метины сроду не видала, и Захар не видел, а вот дед его отцу говорил, что видал и что так должно быть...

После недолгого молчания костлявая фигура снова заколыхалась и полумраке и скрипучий голос на печке забормотал:

— Ох, Захар, Захар! Косточки твои уже истлели в могилке и душа твоя предстала перед господом богом, а то, что ты вспоминал и рассказывал, так и ходит по свету, как живое...

Кузнец встал с лавки.

— Экие пустяки! — вскричал он. — Я тоже много побродил по свету, немало повидал и послушал, а никогда не видел и не слышал, чтобы где-нибудь ведьму сжигали. Теперь это не дозволено. Теперь так не бывает. Пора спать, зозуля!

Петруся медленно, как будто с трудом, поднялась; в выразительных глазах ее была тревога. Щеки ее слегка побледнели и, казалось, осунулись; от напряженной мысли удлинилось лицо. Через несколько минут в горнице воцарилась тишина. Однако вскоре раздался громкий храп кузнеца, почти одновременно послышался шорох шагов и кто-то взобрался на печку. В темноте наверху зашелестел шепот:

— Бабуля! Ты спишь, бабуля?

Аксена спала, но старческий сон некрепок и чуток. Бабка привыкла, что спавшие с ней правнучки будили ее среди ночи. На этот раз, однако, разбудила ее не маленькая правнучка, а взрослая женщина; она прижалась к ней, обхватив горячей рукой ее сухое тело.

— Это ты, Петруся?

— Я, бабуля, только ты тише, а то разбудишь Михала и детей...

— А ты чего сюда пришла? Уж не колики ли опять тебя схватили, как в прошлый год? Или Адамек не дает тебе спать?

Ответа долго не было; потом тихо, тише прежнего шепота, прошелестел вопрос:

— Бабуля, когда я народилась, отец с матерью носили меня в костел крестить?

— Ну а как же? — прошамкала старуха еле слышно. — Как же бы ты жила без святого крещения? Конечно, носили.

— Бабуля, а когда я была маленькая, крестила ты меня на ночь святым крестом?

— А как же? Крестила, каждый вечер крестила…

— Чтобы нечистому не было ко мне подступу?

— Чтобы нечистому не было к тебе подступу и чтоб хранил тебя, сиротку бедную, господь милосердный...

— Бабуля! Мне думается, ничем я перед господом богом не грешна...

После минутного молчания старческий голос прошептал:

— Мне думается, ты пред господом богом чиста, как та белая лилия, что в костеле стоит перед алтарем...

В ответ послышался протяжный вздох облегчения. Потом молодой голос снова тихонько завел разговор:

— Бабуля! Так отчего же я первая пришла на огонь?

Старуха долго молчала. В вопросе этом крылась неразрешимая загадка. После долгого раздумья Аксена шепнула:

— А может, это не ведьма выдаивает у коров молоко?

— Так кто же, если не ведьма?

— Может, жаба...

— Ага! — прозвучал торжествующий возглас.

— Наверное, жаба, — продолжала Петруся. — Жабы, как разгневаются на кого, тоже коров выдаивают.

— А как же!

— Ну, стало быть, жаба.

— Жаба и есть, а не будь это жаба, на огонь-то ведьма пришла бы... а не ты!..

— А как же. Спокойного тебе сна, бабуля.

— Спи спокойно, зозуля ты моя, спи...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: