— Видал, Шимон? Видал?
Шимон тоже остановился, но не мог ни слова вымолвить и только широко разинул рог. Видением, поразившим обоих, была падающая звезда. Она словно сорвалась с темного небосвода и, пролетев в воздухе золотой змейкой, исчезла над самой хатой кузнеца. Среди прозрачной ночи она сверкнула мгновенным, но ослепительным сияньем. Якуб повторил вопрос:
— Видал ты?
— Как не видеть? Видал, — прошептал Шимон, — про них толковали, и на их же хату упала звезда...
Якуб замотал головой, и из его узкой старческой груди вырвался громкий, злобный смех.
— Ой, дурень ты, дурень! — проговорил он. — Так ты думаешь, что это звезда упала...
— А как же!
— Да это черт был, что ведьме деньги через трубу носит!
— Не может быть! — выкрикнул Шимон и, подняв руку ко лбу, перекрестился.
— А ты никогда про это не слыхал?
— Слыхать-то я слыхал, будто так бывает на свете, по видеть — не видел...
— Ну, так теперь поглядел... Во имя отца, и сына, и святого духа...
— Аминь, — в. один голос вымолвили оба, а Шимон снова издал протяжный удивленный возглас. После этого он зашагал тверже и ровнее, как будто хмель от выпитой в местечке водки улетучился из его головы. Он глубоко задумался о чем-то, потом окликнул старика:
— Якуб!
— А?
— Знаешь что? Уж я бы не побрезговал и бесовскими деньгами, только бы вылезти из беды. Чтоб хозяйство не описали да не продали...
— Тебе видней... Как знаешь... — равнодушно ответил Якуб.
— Может, кузнечиха одолжит... — колеблясь, проговорил Шимон.
— Тебе видней... Как знаешь... Только худо будет...
— Почему худо?..
— Да так! Грешно продавать христианскую душу.
— И то верно...
— Ты, смотри, не делай этого, — подняв палец, поучал Якуб, — грешно... Ксендзу на исповеди скажи, что был у тебя такой соблазн...
Шимон снова задумался, но через минуту с внезапной решимостью поднял голову.
— А ты ходил в господский лес дерево воровать, когда понадобилось чинить амбар, а?
— Ох ты, дурень! — крикнул Якуб. — Что ты равняешь? Лес — божий, и господь бог для всех насадил, а у ведьмы деньги бесовские, и сама она богоотступница и лиходейка...
— А ты что! — не сдавался Шимон. — Тебе мировой велел штраф заплатить, так ты меня дурнем не обзывай... Слышишь? Не имеешь права! Сам ты дурень, да еще и вор!
У них уже разгоралась ссора, когда их залило светом, падавшим из окон корчмы, мимо которой они проходили. Изнутри доносился гул голосов и пиликанье скрипки. Оба встали как вкопанные.
— Зайдем, — предложил Шимон.
— Зайдем, — согласился Якуб.
— На минутку.
— На минутку, с горя...
Корчму, просторную горницу с глинобитным полом и низким, почерневшим от сажи потолком, ярко освещали пучки смоляной лучины, воткнутые в щели над печкой, сверху донизу увешанной сохнувшим после стирки бельем корчмаря и его семейства. На длинном узком столе в кое-как выдолбленной брюкве криво горела сальная свеча, вокруг нее стояло несколько оловянных чарок, из каких в корчме обычно пьют водку. Только что из них пили вот эти степенные, важные мужики, что, сидя на лавках по обе стороны стола, вели сейчас громкий, но степенный и важный разговор. По их добротным тулупам с широкими черными или серыми бараньими воротниками, по тяжелым, но крепким и высоким сапогам, по спокойным или улыбающимся лицам видно было, что это самые богатые и уважаемые жители Сухой Долины. Пришли они сюда не для гульбы и не из беспутства, а прежде всего — чтобы скоротать в компании долгий зимний вечер, а также чтоб сообща подумать и потолковать о всяких деревенских делах. Они сразу велели подать себе водку и пили ее из оловянных чарок, радушно обращаясь к соседям: «Ваше здоровье! Ваше счастье!» После этого сдвинули чарки на середину стола и больше до них не дотрагивались. Выпили по одной — и хватит! Будь это на радостях, по случаю крестин, свадьбы, заключения сделки или чего-нибудь еще вроде этого, они бы выпили куда больше. Но без всякого повода они не привыкли напиваться и держали себя с достоинством, подобающим почтенным отцам семейства, богатым хозяевам и бывшим или теперешним должностным лицам.
Во главе стола восседал Петр Дзюрдзя, рядом с ним, широко раздвинув локти, развалился Максим Будрак, дальше на лавке сидели старый Лабуда и два его взрослых, давно женатых сына, за ними еще кое-кто, а в самом углу, куда почти не проникал свет, уселся Степан. Его всегда тянуло к самым уважаемым и солидным людям, к деятельному участию в общественных делах деревни, к влиятельной роли в ее жизни. Честолюбивый и смелый, он жаждал приобрести какое-то значение, чем-то руководить, и, хотя ему было уже почти сорок лет, он никак не мог достигнуть желанной цели. Мрачный и вспыльчивый нрав отпугивал от него людей, а из ряда вон дурные отношения с женой и отсутствие большого семейства лишали его общественного уважения. Правда, был у него один ребенок, но такой, что все считали Степана бездетным, а бездетность мужика означает прежде всего, что нет ему благословения господня, а также и то, что его ждет близкое и неизбежное разорение. Совсем по-иному смотрят люди на хату, в которой подрастают сильные, здоровые парни и работящие девки, нежели на такую, где двое одиноких людей роются в земле, словно пара мрачных кротов, — без радости в настоящем, без видов на будущее. Тут не бывает ни крестин, ни свадеб, ни шумных мальчишеских игр, ни звонких девичьих песен, в такую хату люди никогда не заходят и никогда не садятся за уставленные божьими дарами столы. Будь там какой угодно достаток — просто не представляется случая завести и скрепить дружбу или выказать уважение. А если еще в такой хате муж и жена постоянно ссорятся, кричат и дерутся — господу богу во гнев, на соблазн и на смех людям? Уж тогда, раз ты мужик бездетный и тебе нечего ждать, кроме разорения и людских насмешек, то так и сиди, хмурься да молчи, хоть кругом люди разговаривают и веселятся, как сидит теперь в темном углу Степан Дзюрдзя, томясь злобной тоской. Всякий раз, вмешиваясь в разговор, он убеждался, что никто не хочет его слушать. Между тем говорили о вещах, в которых он разбирался лучше, чем кто-либо иной: о землях и лугах, на которые притязала вся деревня, намереваясь завести тяжбу с теперешним их владельцем. Ведение тяжбы должно было дорого стоить, и издержки решили разложить на всех жителей деревни соразмерно наделу каждого. Подобные арифметические задачи искуснее всех решал Степан, лучше других он знал и эти земли, тем не менее обходились без его советов и помощи, а когда он пытался перекричать соседей, ему не давали говорить, толкая его локтями, чтобы он замолчал. Молодой Лабуда, не любивший ссор, опасаясь, что Степан, обозлившись, поднимет шум, отодвинулся от него подальше, то же сделал и Антон Будрак, брат Максима, нынешний староста. Степан почувствовал себя одиноким и униженным. Он негромко выругался и, отойдя к стене, крикнул корчмарю, чтобы тот подал ему целый штоф водки, а потом молча пил, поблескивая, как волк, горящими в полутьме глазами. Совершенно иначе обстояло с Петром Дзюрдзей. Шесть лет он ходил в старостах и в точности знал, сколько у кого земли и кто в какой доле должен участвовать в общих расходах. Антон Будрак, недавно поставленный старостой, советовался с ним о том о сем, другие, слушая, одобрительно кивали головами. Петр сидел, сложив руки на коленях; его длинные русые с проседью волосы падали на черный бараний воротник тулупа, смуглое бледное лицо разрумянилось после чарки водки и оживилось за разговором, а рассказывал он пространно и долго, и слова лились из его уст осмотрительно и неторопливо, как лениво и плавно катящий свои воды поток. Он вспоминал, когда и как эти земли и луга отошли от Сухой Долины и что рассказывали об этом отцы, соображал, какие выгоды мог бы принести деревне их возврат, и, перечисляя их, даже вздыхал, такими они казались ему заманчивыми. И все же, несмотря на столь горячее стремление к земным благам, Петр не забывал и о небесных. Время от времени он поднимал высоко указательный палец и кончал фразу словами: