Среди обычного зимнего дня как-то неожиданно кончилось большое сражение. Едва отгремели последние залпы, так же неожиданно встала из речной долины, спустилась с изрытых холмов, проплыла вместе с облаками по недостижимо высокому небу над исстрелянным городом глубокая тишина.
Еще не ушли с позиций солдаты, а тишина уже затопила окопы, бункеры, огневые точки между развалин. Тот, кто оглядывался, уходя, с удивлением замечал, что за его спиной все переменилось, что глубокая тишина, единственно дающая нам возможность ощутить время, уже бесповоротно обратила в прошлое все, что еще мгновение назад вполне принадлежало настоящему, что можно было потрогать руками, что было тысячекратно до последней мелочи видено и в бинокль и невооруженным глазом. Тот же, кто оглядывался вторично, сразу или немного погодя, кто не довольствовался удивлением, которое вызывает у нас безмолвная власть времени, тот видел лишь, что время, подобно прибою, поднявшемуся из неведомых глубин, бьется о берега нашей жизни, что ни одна волна не похожа на другую, что ни одному чувству, ни одному впечатлению не дано повториться в точности.
Далеко в степи, где скоро уже три месяца, как сомкнулось в конце ноября кольцо вокруг немцев, где за несколько дней немецкий фронт понес на всем протяжении огромные потери, до сих пор в стороне от накатанных дорог лежали под открытым небом или под снегом убитые немцы, Вот сюда-то, в края, пораженные разрухой, голодом и холодом, были направлены поисковые и похоронные команды. Команды эти состояли из военнопленных, охрана при них была минимальная, и по сути дела они были предоставлены самим себе. Каждая отвечала за свой участок. На очистку его отводилось, смотря по размерам, от двух до трех недель. Снабжали их, в зависимости от отведенных сроков, одинаковым пайком и для конвоиров, и для арестантов. Пленные говорили по этому поводу, что у кого дырки в зубах, тому и глотать нечего — все в дырках остается. Закоченевшие трупы часто имели при себе подорожную, порой — это бывало реже — энзе, состоявший из банки свиного жира, чаще кусок заплесневелого хлеба либо позеленевшие крошки соевого шоколада, истлевшие сигареты, потерявшие цвет кислые леденцы. В нагрудных карманах, в заплечных мешках попадались деньги, ни на что уже не годные, кроме как на закрутку. Находили они также ручное оружие, боеприпасы, гранаты. Всякого, кто подбирал оружие и прятал его под одеждой либо где-нибудь в другом месте, конвоиры имели право расстрелять без суда и следствия. Пленных ознакомили с этим правом, и своей подписью они подтвердили, что признают его.
В команде старшины от работы никто не отлынивал, ежедневную норму — пятнадцать километров, независимо от погоды, от большего либо, наоборот, меньшего количества найденных «объектов», — соблюдали строго, все подлежащее отправке отправлялось, все подлежащее дележке точно делилось. Старшина, человек лет сорока, приземистый, подвижный как мальчишка, с лицом, задубевшим от сибирских морозов, был сама справедливость. Он требовал для себя единственной привилегии — ежедневно бриться самым тщательным образом. Его заместитель и единственный солдат, молоденький, долговязый парнишка, чтил старшину как родного отца, а четверых пленных, составлявших команду, хотя те работали не за страх, а за совесть, ненавидел лютой ненавистью, как убежденных фашистов, которые просто вынуждены сейчас подчиняться обстоятельствам. Вот старшина, тот не стриг всех немцев под одну гребенку. Его инстинктивная неприязнь была адресована офицерам и тем людям, в которых он угадывал образованных либо «начальство», пусть даже образованные выглядели жалко и беспомощно, пусть даже «начальство» больше смахивало на рабочих. Эти люди, так рассуждал старшина, должны были лучше во всем разбираться, иначе себя вести, другими словами — выступать против войны. Ведь знание помогает человеку стать хозяином своей судьбы. У четверых ефрейторов, которых старшина отобрал по своему вкусу для своей команды, были, на его взгляд, не «культурные», а простые немецкие лица и, может, даже человеческие души. А впрочем, черт их всех разберет.
В снаряжение команды входила лошадь и фура. Фура на высоких колесах, удлиненная — немцы окрестили ее «кафе-мороженое», — имела над осью прикрепленный гвоздями ящик с замком. Под осью болталось жестяное ведро. В ящике старшина хранил паек: хлеб, соль, чай, крупу, тушенку. Там же взрывчатка для могил: динамитные патроны, запальные шнуры, найденные гранаты. Там же всякая снасть для захоронения и ломы. Там же найденное оружие: пистолеты, автоматы, а от карабинов только замки. Противогазные сумки, набитые подобранными личными знаками. На ящике лежали два мешка с кормом для лошади, прикрытые одеялами и промерзшими, негнущимися палатками, и все это было перехвачено веревкой.
Один из пленных умело обращался с лошадью, косматым тяжеловозом. С легкой руки старшины жеребец отзывался на кличку «Арестант». Может, потому, что все время норовил удрать, а может, и потому, что обладал поистине фантастическим нюхом на все мало-мальски пригодное в пищу и, чтобы ублажить свою ненасытную утробу, готов был без зазрения совести отмахивать десятки километров — что и подтвердилось в один прекрасный день. Утолив до некоторой степени свой голод, Арестант даже обнаруживал известную смекалку: без возницы и без окрика двигался вместе с широко рассыпавшейся группой, огибал заносы, сам останавливался, как только видел, что люди остановились. Тому из пленных, который умел с ним обращаться, достаточно было его окликнуть, и Арестант покорно трусил туда, где был обнаружен «объект», подлежащий погрузке. Но однажды — если точно, это было на девятый день их работы, ранним утром, когда на фуре еще ничего не лежало, — жеребец вдруг свернул с дороги и припустил рысью наискось, через поле, таща за собой пустую фуру. Тому немцу, что разбирался в лошадях, старшина велел задержать Арестанта и коротко подвязать вожжи. Немец и без того уже бежал за лошадью, пытаясь остановить ее свистом. Нечего было и думать о том, чтобы догнать ее, хотя бы потому, что на нем была тяжелая шинель да еще шерстяные лоскутья и всякое тряпье, которым он за неимением белья обмотал тело под кителем и под брюками, скрепив все это телефонным кабелем. Жеребец остановился, подождал человека, позволил даже взять себя за поводья, но на этом все послушание кончилось. Конь уперся, широко расставив передние ноги, и решительно не желал поворачивать. Человек влез на фуру и опустил поводья в надежде, что конь скоро устанет и образумится.
Не такая уж это была откормленная животина. Когда фура дернулась и конь почти сразу припустил рысью, немец услышал мальчишеский голос молодого солдата. Он повернул голову. Солдат гнался за ним, кричал, яростно махал руками, приказывая остановиться. Пленный описал рукой круг. Тогда молодой солдат выстрелил в воздух. Жеребец навострил уши. Теперь с ним вообще нельзя было совладать. Немец не мог больше устоять на ногах, он прислонился к козлам — высокому ящику — и ехал дальше полустоя, полусидя. Молодой солдат выстрелил еще раз. При желании ему бы ничего не стоило попасть. Тем более что мишень не искала укрытия. А тяжеловоз, закинув голову, мчал как одержимый в неизвестном направлении, и копыта весело цокали по смерзшейся, словно камень, земле.
Человеку на телеге чудилось, будто отныне и навсегда он свободен, будто лошадь послушна только его воле, будто никогда впредь не станет он седлать коней и держать стремя для их благородий, не станет натирать целебной мазью толстые задницы и толстые ляжки высокородных сопляков, которые наезжают к ним в имение и любят повторять, что, мол, «счастье для людей — на спине у лошадей».
И сыну моему, так думал человек, этого тоже не придется делать, если, конечно, парень выберется живой из заварухи. Господская печка скоро догорит. Слишком многое они здесь кинули в ее огонь. Трудно сказать, к добру это или к худу, что Мария может больше не тревожиться за сына, хотя сын на фронте, да и по характеру сорвиголова. Мария уже свое оттревожилась. Ядовитые испарения в красильном цеху. Господин барон отлично знал, что у Марии слабые легкие с молодых лет. Он не должен был отпускать Марию на оружейный завод. А груди у Марии всегда были высокие и упругие. Молодая барыня ей даже завидовала. Перед тем как уснуть, Мария всегда просила, чтобы я положил руку ей на грудь. Тогда, говорила Мария, ей привидится во сне гнедой жеребенок, как он к ней подходит и дотрагивается до нее своими мягкими губами.
Выстрел вспугнул его воспоминания. Пуля просвистела мимо головы. Но стреляли спереди. По военной привычке человек бросился ничком на дно телеги и натянул вожжи. Жеребец и здесь не повиновался, а знай себе мчал вперед, туда, откуда прилетела пуля. Перед ними возник кирпичный домик с односкатной жестяной крышей. Из кургузой трубы поднимался белый дым — чадили сырые дрова. Домик был с навесом, а под навесом стояла женщина. Винтовка прижата к бедру, палец на спусковом крючке, дуло нацелено точно в лежащего на фуре человека в немецкой шинели и немецкой кепке, оно так близко, что, когда человек поднял голову, его глаза глянули прямо в дуло. Должно быть, лошадь и побежала на дым. Немного не доходя до хижины, она перешла на шаг, а под навесом вовсе остановилась. Там лежало сено, которое она и принялась хрупать, вытянув шею. Теперь женщина должна бы разглядеть буквы на спине шинели, это ведь русские буквы, большие, написанные масляной краской. Не станет же она бояться военнопленного. Он услышал, как женщина выкрикивает какие-то отрывистые слова, и понял, что она велит ему сойти на землю. Он повиновался охотно, хотя и не спеша. Когда женщина сплюнула перед ним на землю, он заметил, что жеребец не просто так, а с разбором выдергивает из утрамбованного сена травинки. Когда же он поднял руки кверху и женщина начала ложем приклада простукивать его тело в поисках спрятанного оружия, просто и грубо тыча куда придется, без малейших признаков стыдливости, в открытой двери домика возникла фигура другой женщины, постарше, и щуплого парнишки со всклокоченными светлыми волосами. Мальчик тоже целился в него из винтовки, и глаза его казались желтыми от ненависти. Пожилая женщина не могла скрыть страх. Сперва она хотела успокоить мальчика, положить руку ему на плечо, но потом отдернула руку. Человеку вторично пришлось вытерпеть этот бесцеремонный обыск, предварительно расстегнув шинель. По требованию мальчика старуха сдернула шинель у него с плеч. Про себя человек возблагодарил свое толстое «белье». Приклад уткнулся в нагрудный карман его кителя и обнаружил там что-то твердое, металлическое. Ради этого открытия женщина могла бы и не так свирепо тыкать ему прикладом в грудь. Она могла бы увидеть, что карман чем-то набит. Женщина сделала несколько шагов назад, мальчонка — несколько шагов вперед, и оба держали человека под прицелом, пока он выворачивал карманы и демонстрировал их содержимое: жестяную коробку и тяжелую зажигалку, которую смастерил из двухсантиметровой гильзы. Старуха должна была опробовать найденное. Зажигалка так и оказалась зажигалкой, она не выщелкивала, она выбрасывала пламя, большой, дымный язык пламени, тотчас, с первого раза, едва старуха крутанула колесиком. Мальчик с жадностью глядел на все это. Человека удивила женщина помоложе, та не задула пламя, а загасила его подушечкой большого пальца. Ну и баба! В темной, безоконной глубине домика горел огонь, и выглядело это так, словно горит он в кузнечной печи. Не исключено, что домик был раньше полевой кузней. Может, в этих краях когда-то ходили табуны лошадей. Простора здесь хватает. Но откуда тогда взялись женщины? До сих пор их команда не встретила на своем пути ни одной живой души.