вскользь — о предмете как о точной дисциплине; о запущенном неврозе другого жанра, который не письменный, а риторический; о допинге; доверительный сленг — мой голос ложился на ее (голос) и был как глосса: чуть — хрип — это кофе — как крем в ее ротовые морщины; большие глаза китайской керамики.

Кутафа, обернись! Насчет того, что кто-то тонул в чьих-то глазах, но мягко. Кто ее так наморщил? Дикие туманы царствования. И сгорбившись, отставив сапожок, ослабнув, вся вытянулась в сигарету (длинными пальцами мешала табак, травы, порошок: зрачки залили глаза).

— Отчего ты темная?

— От коридора.

Она слушала, как дети и мужчины — занятное, но непонятно от кого: растерянно. Ей нравилось, что я на ударении смазываюсь голосово, что я легко управляю своими обертонами. У меня получалось смешно: об универсализме в античности, о тождестве философии и математики, «взаимопроникновение всего во все», «сопрячь интеграл и ветер», о пушкинских неприличиях, и она уже совсем подумала, что мы на кофейном диване, и очнулась, и крикнула, и пожелала удачи, и с тех пор УЛЫБАЛАСЬ МНЕ ВСЕГДА.

— Меня тратили в школе, как хотели: на зеркала, на краски, ручки, и, чтобы мое личностное начало оставили в покое, я ушла в секс: тогда все так делали. Десять лет тюрьмы. Я насчет венозных дел никогда не славилась: я все глотаю в себя. Одной рукой надо было поддерживать ей голову, второй провести по горлу.

— Так ты сидела в Кутафьей башне?!

— Пращурка.

— А я был тогда стрельцом: татарин, кумыс в сапогах, волосы повсюду, и я взял тебя в полон. А ты все плакала сначала, а потом поднялась войной. Мы, татары, любим лизаться. Осквернять.

Институт опустел. Мы расположились на стенде (перевернутом), все было в табаке, в таблетках, оказалось, у нее маленький термосок со снадобьем, а в руку колет промедол. Кожа ног ее была нежная, темная, как у Флоренского. Мы выкурили еще по косяку, привалившись друг к другу, затем я снова лезла носом к ней под юбку, но пришел ректор дрочить в здание бухгалтерии и Высших курсов и с дикими воплями выгнал нас.

Мы шли на набережной, обнявшись. Она потеряла работу. Я — вообще все. Зато мы жили теперь на вокзале и еблись с отъезжающими солдатами, которые уже успели сильно запачкаться и отупеть во время забастовки.

Тверской бульвар — есть. Его надо обогнуть, вытолкнув мраморное яйцо наружу.

Освистывание профессоров стало хорошим тоном в этом доме. Он продолжал революционничать, но глуше, глуше; раскатистое эхо матерьялистов стало препирательством молодой индонезийской четы с ребенком, притороченным к отцу; они выясняли, где им поставить примус Мандельштама: на бархатной ли подушечке с экспонатом-удавкой или еще где; эхо чужестранной брани, воронка, выдвинувшаяся в конус, трубы и ямы, сумерки; соло контрабаса — это соло ущербного щипка — продольного. И если плодить состояние продольности — если продлить его или усугубить, — не выйдет ничего, кроме сумеречного выхода на ступеньки, когда кусты сдвигаются за тобой.

*

Зима обозначилась наконец дневным светом и тысячным семинаром. Он распался на тысячи уходящих в невозможный ветер и невозможный дом. На улице люди ели сухари, крошили сигареты, на их красные руки страшно было смотреть, и каждый следующий шаг сулил только холод и только опустошение. Скверик был просвечен теперь насквозь. Группы распадались на холоде и становились в толпе безымянными прохожими.

Записки охотоведа

На склоне лет многое стирается из памяти. Что же было, о чем я сейчас хочу написать? Что же это было? Что же? Как — что?!

Конечно, охота. И когда в 1945 году встал вопрос «Кем быть?» — сомнений не было. Я выбрал Меховой институт. Учил нас тогда профессор мясных и меховых наук Влас Гаврилович Конюшнас. Влас Гаврилович был одним из последних могикан-евреев в Дмитровском районе. Натаска легавых, нагонка гончих, насадка Садко[7], уловки Ловких[8] — мало, что он их блестяще знал, — он обладал незаурядным педагогическим талантом, хотя меры его воздействия на провинившихся бывали зачастую очень «доходчивыми» и «разнообразными». Запрокинутый оклад, оттоптанный на лету заяц или съеденный черный гриф стоили «доходчивого» объяснения, а то и просто лыжей по спине, а то вообще веслом по яйцам, то кастетом по морде, то прутом по башке, то дубинкой по почкам. Зато сколько охотничьих секретов открыл он нам, сколько запомнилось сказанных к месту и не к месту фольклорных выражений, прибауток, пословиц, поговорок! Куда там Флегону и другим недотыкомкам.

Вот хотя бы одно:

Не чужды мне земные страсти —
Охотовед устроен так,
И для меня вершина счастья —
Стрелять и… дрочить в кулак.

Счастливые пять лет так и пролетели между учебой и охотой: все выходные, и зачастую с прогулами, бабами и спиртом, — в Чериковском лесхозе, с последующими драками и объяснениями с деканом А. Шерстяным, с угрозами снять со стипендии, ни разу не осуществленными по причине страха меня. У меня уже тогда был громкий голос, окаменелая от пота и копоти гимнастерка, пойманная на спиннинг, патроны, большая высокая шапка, распухшее от комаров, мошки, драк и водки лицо и сильные руки.

По окончании практики сделал для себя два вывода: во-первых, окончу институт не раньше, чем через десять лет, только если не повезут в столыпинском тюремном вагоне, и во-вторых, надо лечиться. А то идешь, бывало, по дельте Амударьи в ондатровый промхоз, а навстречу тебе движется мясистая козлятина на задних ногах, используя рога в качестве балансира. Неужто архар? А вот и нет. Это сотрудник ЦНИЛ «Главохоты» Петр Борисович. Было и обратное: идешь на волчью охоту — то по чернотропу с подвывкой, то по белой тропе с флагами, видишь: будто бы лиса стоит раскоряченная — голова в земле, жопа выше крыши. Подкрадешься, замотаешь ее флагами, а она как всадит тебе две здоровые отвертки под самые ребра — только сидишь и удивляешься: что такое? Размотаешь ее — а это восточноафриканский орикс в угрожающей позе.

Так я пришел в лабораторию наркологии и гельминтологии АН СССР, руководимую великим ученым, академиком К. Опытным. Тематика моей диссертации имела лесной и дикий характер. Удалось выяснить роль паразитов в гибели белоголовых сипов и белогорячечных хрипов.

— Молодец, паразит! — страшно больно хлопнул меня по плечу К. Опытный после защиты.

Я стал замечать, как постепенно менялось мое отношение к жизни и охоте. Желанны стали лишь тяга, Кнайшель, Конюшнас и жена. Утятницей она никогда не была, но ох как сажала селезня от пары в качестве подсадной, с августа таскаясь по болоту, по лесу, по вальдшнепам, по бекасам. Была она и большой гусятницей.

Так что только изредка, когда усталой жене надо дать отдых, шуршу теперь палой листвой, хожу по костям, мну в руках мох и тушки: все стало просто, быстро и никаких эмоций.

И вот подошла старость. Ультрафиолетовый возраст, как говорил К. Опытный, имея в виду, наверное, цвет своего лица. На тяге мне все труднее — подводит память. Не помню, зачем сюда пришел. За спиной рюкзак и более восьмидесяти печатных работ, будоражащих душу.

На охоте бываю редко, все больше закупаю струю кабарги и медвежью желчь в пресно-сухом виде, только в соответствии с лицензиями на отстрел. А с легавой дошел до того, что езжу на ней по лугу и комментирую ее действия.

Вот и судите, чем была и стала охота в моей жизни. И что со мной могло бы стать без изумительных грачей весом пятьсот граммов, без песен синиц и весенней капели, без четырех защитившихся аспирантов и помпового оружия; без кукши, трехпалого дятла, чирка-трескунка, лутка, тулеса и дубровника. Страшно подумать, кем бы я стал. Страшно и ненужно. Думать вообще страшно и ненужно. Тем более что почти нечем: мозги проспиртованы. Может быть, у меня осталось немного мозгов в пороховницах, но об этом судить уже не мне, а нашим детям, внукам и другим поколениям. Нам вянуть, а им гореть синим огнем.

вернуться

7

Гладких С. И.

вернуться

8

Ловких А. Т.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: