Дома она разложила покупки на столе, достала бумагу и ручку, налила себе пива, высвободила из упаковки новую сосиску, пугливо оглянулась на входную дверь, из-за которой слышалось: «Ты у меня ща на трезвяк загремишь, хуесоска старая», тяжело вздохнула, подняла юбку, чтобы она не мялась, села верхом на стул и, почувствовав гениталиями шершавость обивки, принялась писать:

«Здравствуйте на долгие годы любезный батюшка Еремей Евстратович Малофеев!

И пишу тебе письмо. На запрос ваш куды я девала анбарную книгу со Стингом на обложке в какую ты поклал кредитные билеты, я заране трясуся и вижу темный угол конюшни, навозные вожжи в твоих руках, кованые сапоги, черную бороду, сверкающие глаза, лошадиные ноздри и страшные крики сымай портки, ебёна кочерыжка!

Я кредитки те отработаю только ты не пребывай во гневе а в добром здравии, Я часто помню как по вечерам воротясь с гумна ты садился на лавку и повелевал сымать с тебя сапоги смазанные салом картуз с козырьком смазанным стручками лакового дерева, штаны смазанные машинным маслом, приглаживал волосы на лобке разделенные на прямой пробор и смазанные керосином от вшей, и на голове разделенные на косой пробор и смазанные ланпадным маслом. Пока ты хлебал щи лицо у тебя начинало блестеть как смазанное а я сидела под столом и за неимением игрушек играла твоими погремушками пока не появлялась смазка и ты говорил, что если я еще раз дотронусь до тебя то ты возьмешь полено и я получу по ебальнику потому что кровь у тебя приливает к хую а не к желудку и снижается усвояемость еды. Я переключилась под столом, на рукоделье но было обидно и тогда я ткнула тебя иголкой в залупу а ты вскочил страшно завизжал заходил по избе заругался по матушке а Вьюн и Каркадил овчарка наша и такса, целовались в половые органы потому, что привыкли к шуму крикам, несправедливым упрекам и грохоту. Псы грамотно разлизали друг друга. Хуи у них выскочили из шерстяных мешочков а дальше они не знали что с ними делать потому, что оба были кобели но кое-как пристроились кто к дужке анбарного замка, кто к горлышку четвертной бутыли с самогоном кое как кончили, спустили в три приема сопровождая каждый из них блаженным тявканьем, и свалились под стол где я спасалась от твоего гнева. Боль у тебя в залупе поослабла и ты решил заглануть самогону в который только что кончил Вьюн, видать для анестезии. Ты выпил, занюхал подмышкой, и со словами это не самогон а собачья сперма какая-то пойду надаю пиздюлей Андревне вышел из избы. Я со стыда долго прибиралась в горнице а когда подала тебе ремень и заворотила юбку ты продел его в штаны погладил меня по голове, сказал все бывает, птица моя и ебал в эту ночь нежно без разрывов. А если у тебя было хорошее настроение ты врубал граммофон и мы всю ночь напролет пели Валенки и плясали Семеновну!

Милый батюшка Еремей Евстратович! Забери меня отседа я погибаю от одиночества а жить ни с кем не могу. Меня хозяева с ыми пить приучают и я уж без водки обойтиться не могу. Цельный день у их дым коромыслом а пожалится некому.

Мне тут толкують добрые люди что для хорошего настроения надо с ранья как проснесси открыть глаза, прохрипеть с добрым утром, удачная погода, пнуть ногой одеяло, с веселой песней облиться водой из чайника, с ней же, взяв корзинку с кружевной салфеткой, надев кружевной капор и тонкое платье, сбежать в туфельках по лестнице, ведя пальцем по липким перилам, выпорхнуть, пританцовывая, в сад, купить на каком-то рынке дышащего творога, немного кураги и других овощей, вздутую булку, десятипроцентных сливок, кекс, ветчину, яйца, желе и кофе, позавтракать всем этим на солнечной стороне квартиры, после чего лечь спать до вечера, или все время припархивать и припевать, деловито заботясь о структуре дня.

А в меня хозяева водку заливают да трусами занюхивают а в обед дают лишь хлеба и просыпаюсь я как на поле боя ни ног, ни рук, ни голоса, ни сил, правда птицы. И солнце красиво светит сквозь пустую бутылку, голова прострелена на хуй но запахи спохмела я фиксирую не хуже тебя, духи у каждой девки различаю и то что мужики уже успели вспотеть, и то что какая-то сука мясо сутра жарит. По тропинке люди идут на работу. Я здесь, братцы! Не слышат, подойдешь к окну перекинешь грудь через грязный подоконник мол погибаю! Удивятся, постоят, потрогают, дальше пойдут. Вынешь ее из-за окна, закроешь его хотя оно все равно выбито, почешешь жопу ёб твою мать опять собрались! Ладно. Оденешься. В дыру встает недоразвитый хуй. Хорошо… Подрочишь, покуришь, поблюешь, наваришь чифирю, и тогда время садиться и писать с натуры „Утро делового человека“.

А прежде, бывало, ты разматывал портянку, сидя у стола, и ставил босую ногу на мою предупредительно раскрытую промежность, пока Вьюн нес тебе тапочки; ты поигрывал что-то на ней своими музыкальными пальцами, а большой целиком уходил туда, куда ему надо было уходить, и возвращался, а пятка округлостью форм повторяла округлости складок мясных карманов.

Господи! Что ж еще надо? Поплачь со мной, детка. Обрадуйся мне. Поразись… Сделай мне пошире дыру в штанах и вонзись в нее изо всей своей вялой мочи. Когда ты мочился на меня в последний раз, я заметила, что струя мочи бьет слабее, но еще по-молодому прозрачна и ароматна. Очень мало людей были добры ко мне, а от тебя идет такое родное тепло и какая-то бережная растерянность, что я аж дрожу каждый раз от твоих интонаций, как ты их разворачиваешь, и то плачу от обилия хороших слов, то подозрительно щурюсь спохмелья: на хрена мне этот комплиментарный пинг-понг? Так хочется подмешать говна в озон. Я так обалдела от свалившейся на меня теплоты и помощи, а тем более от тебя, я настолько от этого отвыкла — если вообще когда-нибудь привыкала — что не вполне могу это осознать. Ты, главное, меня не бросай, я без тебя погибну. Один ты у меня остался».

Варька всхлипнула, размазала по лицу слезы, сопли, тушь, помаду, секрет и помидоры, покривила рот, коряво потерла черным кулаком глаза, умокнула перо в чернильницу и вывела на конверте: «В Ростовскую губернию батюшке…». С хрустом почесала у себя между ног и прибавила: «…Еремею Евстратычу Малофееву».

А час спустя, спустя, она уже крепко спала, умостившись наконец в своем разноцветном белье сомнительной чистоты, и снилось ей, будто снова она в избе у батюшки, пол чистый как в музее, шкафы блестят, на полу стоят вина заморские да банки с осклизлыми грибками, на стене скачет человек с флагом, чайники кругом необычайные, краны не по-людски открываются, нужник здоровый, а как запирается — тоже хуй проссышь, унитазы всяких размеров стоят: от человечьего до тараканьего, ванная — что твой бассейн, а в ей ковер лежит пуховый… А на кухне сидит батя, говорит по-английски в широкий белый телефон, тапочкой покачивает, на подоконнике громоздится груда бумаг, а он все «ес» да «ес», все никак кончить не может, а она, Варька, сидит у его ног, тапочку снимает-надевает, волоски на пальцах рассматривает, головку склонила, лежит ушком на батюшкином хую и чувствует упругое сопротивление материала.

Этюды

На ржавой ратуше написано было «почтовый индекс ускорит», а под часами — через часы — «доставку писем адресату». Я пишу на скамеечке этот легкий похмельный кайф — обоняние обострено и утончено; воздух концентрирован, как одеколон; запах дыма изумителен в бабьем лете; в луже валяется разломанный деревянный детский домик с выжженной псевдорезьбой.

О этюды — выход на натуру с этюдником! Этюды — где допускается вариабельность линии и расчленение цвета, джаз осени, типографские несовпадения; о отражение зелени в темной глубине лужи, о лужевое небо и запах чинящих крышу! Я делаю стойку. Мой хвост заработал. Передняя правая лапа — на весу; возбуждение — удивление, и — вы видите — я хожу челноком! Я «поднимаю» пространство: действие происходит.

(это слишком нежный материал {нежный, как веко алкоголика}, чтобы приправлять его сметанными предисловиями и горками императивных формул, похожих на несчетно и тщетно подогреваемый черствый хлеб)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: