— Гляди, ромэ, а она нехуево танцует, — на цыганском языке сказала одна другой.
— Как ты красиво танцевала. Как я люблю тебя, — сказал Пауль, когда я плюхнулась на стул.
А мне было все равно. И мороженого с вином мне не хотелось, и коктейля с куском апельсина с краю — ничего мне не хотелось. Сквозь зеленую стеклянную стену мне было видно, как плавают в бассейне турки.
Началось перекрывание плоскостей. На смену относительной годности опять пришел неуют. Я пошла облегчиться. Навстречу мне шел официант с тяжелым подносом. На подносе высилась немалая ваза с виноградом, блюдо чего-то мясного, фарфоровая мись с пельменями. Шел он ловко. Я шла на него. Он чуть уклонился вправо. Я сделала то же самое. Мы сближались. Он смотрел на меня с испугом. Я ничего не могла с собой поделать, угадывала его уклонения, не желая, и уклонялась туда же. Он стоял передо мной и боялся. Я резко шатнулась в другую сторону и сильно толкнула полную полуголую старушку. Она чего-то крякнула, но, незнакомая с автобусом, не стала развивать эту тему. Мне было очень неловко.
Метрдотель подошел и спросил:
— Ну как вы, Роза Ондатровна, все ли у вас есть или еще желаете?
На столе появилась вторая бутылка «Абсолюта».
Через пять минут он уже плакал за нашим столом. Водка капала ему на брюки.
— Я сын уборщицы, — ныл он, — а у нас тут все равны. Все едят за одним столом и даже из одной тарелки: и я, и туалетница, и посудница, что по двенадцать часов раком стоит…
Постепенно он понял, что мы Хлестаковы от «новых русских». Появился замшевый от грязи графин с водкой «Ростов-на-Дону», скатерть убрали, цыгане стали орать в ухо, чтобы им позолотили ручку, мальчик не реагировал на прищелкивания Пауля, а принес из туалета воды запивать. Возникли чеснок, черный хлеб.
Мы сидели на тротуаре. Грохотал сабвей. Ночь была холодная. Каждый из нас имел при себе коврик, чтоб сидеть на земле. Метрдотель очень галантно подал мне изувеченное молью синее старушечье пальто. Я закрутила у себя на шее лысую горжетку и легла спать на прогретый асфальт, хотя была зима. Пауль грел меня со спины. Мерзли ноги в серых носках. А завтра — знали мы — будет наша совместная пресс-конференция в гостинице «Славянская», а потому предусмотрительно перелили в мою пластмассовую баночку граммов двести пятьдесят и морду решили друг другу сегодня не бить.
Нахаленок-2
В десять часов утра калитка отворилась, и в сад Эпельбаумов вошел мальчик Сева, четырех лет и восьми месяцев от роду. Он был в резиновых сапогах, свитере до колен и в пилотке со звездой. Он пришел в гости к нарядному Лене Эпельбауму, трех лет и одиннадцати месяцев от роду. Леня как раз ковырял что-то палочкой у крыльца. Он был черноволос и коротко стрижен, а Сева светлорус и давно не стрижен.
Между мальчиками завязался разговор.
Сева сорвал травинку, поднес ее к губам, втянул в себя воздух, выпустил воображаемый дым и спросил:
— Курить можешь?
— Не.
— А вина пить? Женчин сладких любишь? Я — страсть. Любимочка, говорю, родимочка… Она — ах! ах! И — бух!
— Что — бух?
— Ну это… Я говорю: «Сладкая моя! Прекрасная!» А она и говорит тонким голосом: «Кто ел из моей чашки?» А тут приходит муж.
Леня слушал завороженно, но мало что понимал.
— А у нас в саду в детском… Знаешь сад? Нет?! Ну ты фра-аер! Что ж ты знаешь, тютя? Девочки в трусах — во! Я к девочке как подошел, как укушу за трусы, она ка-ак завоет! А меня в кладовку с раскладушками заперли. А я пою песни там всегда, например: «Сладкая моя — как люблю тебя, будем вместе спать — прямо на кровать». А пища знаешь куда сползает, когда ешь? В желудку!.. Я сам придумываю музыкальные песни и пою их, размахивая руками. Я могу так завлекательно петь! Неприхотливо… Эх, пряники, вы мои веники!
— У меня есть палаход и туннель… — робко сказал Леня.
— Ха! Пароход! Глупости! Вот у меня мама есть. Любимая женчина. Хорошая мама.
— А кем она работает? — спросила мама Лени, которая внезапно подошла сзади.
— А! Не знаю. Она стучит.
— Как стучит? — насторожилась Ленина мама.
— По ночам стучит — за стенкой.
Воцарилось молчание.
— У нее и комната своя есть наверху — могу показать. Там такая грязища! О! Дайте мне ваших конфет побольше. Вот так. Мама мне поезд нарисовала — а вырезать не может: руки дрожат. У нее руки дрожат.
— А почему же, Севочка, у нее руки дрожат?
— А не знаю — от дождя, наверно… Эх, хорошо мне отлично! Вкусно. Приятно. Любимо. Меня конфетами никто не кормит. Я вообще-то голодный. Эх, пососу я пососу! Пососу я у лису! У лисы! — это песня такая. Чижолая песня.
— Сева, может быть, ты пойдешь домой? — с затаенным ужасом спросила Ленина мама.
— А что дом… Одни топоры да ножи, в задницу… А у вас день рожденья нету? А то б я съел торт со свечами и с кремом. Я когда был послезавтра на день рожденье — столько съел и выпил! Восемь бутылок вина — как мама. Но меня не рвало. А ее рвет.
Ленина мама тоже поперхнулась и закашлялась.
— А у вас хлеб есть? Лучше черного, с солью. А я вам за это станцую… Эх, шарабан мой, американка! А я девчонка да хулиганка! Эх!
Но тут пришла мама Севы. О ней можно было бы сказать словами Николая Заболоцкого:
Зябко кутаясь в серый ватник, она смущенно пригладила всклокоченные волосы и сказала густым хриплым басом, от которого вздрогнули все сидящие на террасе:
— Здравствуйте, Аня. Как тут Сева вел себя?
— Хорошо, очень хорошо, — слегка пятясь, пролепетала Ленина мама.
— Одолжите тысяч десять на три дня. Книжка выйдет — бля буду, отдам, — сказала мама Севы, обводя тяжелым взглядом компанию.
Все снова вздрогнули, однако одолжили.
Она молча кивнула, отстригла ножницами кусок завившейся подошвы, поставив ногу на высокую табуретку, взяла Севу за руку, и они ушли в неизвестном направлении.
Заслуженный отдых
Пансионат наш раскинулся на берегу реки Волга. По правую и по левую руки расстилаются леса. Жил здесь и Гагарин. В малодоступных аллеях раскинулись кресла-качалки. Порою бывают здесь и увеселения:
маникюр
массаж
па-д-эспань
магазин необходимых
товаров.
В большой, хорошо обусловленной столовой, где есть все для рабочих, три раза в день вы можете поиметь по вкусному и по здоровому завтраку, обеду и ужину. Регулярно проводится конкурс 25+25+10n, nЄ] — ∞; + ∞ [(«Конкурс Танцев»)[2]. Хороши также песни заводчан на тематику любви у столовых и светлых просторных корпусов.
Хорошо осенью под Тверью!
Бываю я и у реки на пляже, где водится птица чайка. Чу! Что это? Это ожиревший кот. Идет на тебя, скалится, и поневоле извлекаешь ты из-за пазухи куриную ногу, даже если ее и нет, извлекаешь символом, манифестом, мандатом, эстафетой откорма, веющей съестным тотемизмом, вещуньей всего куренного и курьего, ибо супротив козлоглазого Пана — которукий Крал сидит при столовом пантеоне.
— Негоцианты духа, — говорит он, — сбирайте!
И все сбирают.
Знаю, читатель спросит, кушаю ли я в столовой. Спешу предуведомить: нет. Не кушаю. Ведь задира-читатель не догадывается, что на вилки кто-то серьезно вырвал. Слышу, слышу я и вопрос его: как же не имея энергетического топлива, благоденствовать? И тут не застанет меня врасплох читатель-шалун: рацион возможно сузить и до хлеба с маслом, ибо нет предела! Чую, чую я и новый вопрос: ой ли? На который отвечаю: а хули мне? До срока не снедавший — блажен бЫсто. Всякий раз, выходя от стола, прочитываешь, бывало, признаки ожирения, прикрепленные у рукомойника, и видишь: правда. И усомнишься: а коли… Но правду ничем не унять, и лишь подивишься: и впрямь.
2
В оригинале: