Версия не получалась. Черниченко тяжело вздохнул и закурил новую папиросу.
— Не получается, — пожаловался он Заеланному.
Тот, думавший о чем-то своем, обсасывая прокуренный ус, кивнул.
— То-то же, что не получается. Никак.
Но следователь Илья Черниченко уже не разделял этого мнения. Подмигнув, спросил с лукавой усмешкой:
— Да ну? Неужели правда?
У него уже получилось: мысль об инсценировке появилась у Канюкова, когда повредил ногу! Это лишало сообщников возможности вывозить добычу, и они договорились поступиться ею. И ружьем, и штрафом в придачу. Дескать, потом с лихвой вернут потери — канюковская «неподкупность» будет служить надежным щитом. Гм… Так-то оно так, а вот маленькое «но» все-таки остается! Козырь в игре, легко оборачивающийся битой картой, по крайней мере для Бурмакина. Какие у них могли быть гарантии, что Вальку, как браконьера-рецидивиста, не привлекут к более строгой ответственности? А садиться за чужое похмелье в тюрьму…
— Глупо! — решил он вслух.
— Чего? — встрепенулся Александр Егорович.
— Глупо, говорю, было Бурмакину вину на себя брать!
— А он и не брал, — равнодушно сказал старик.
— То есть как это?
— А обыкновенно.
— Опять ты мудришь чего-то, — укоризненно покачал головой следователь.
— Пошто, парень, мудрить? Канюков это Яков Иванович одного Вальку кругом обвиноватил. Потому и злой на него Валька.
Александр Егорович пытливо смотрел на собеседника, точно проверяя на нем Валькино утверждение. Потом, подавшись вперед, как будто посторонних ушей боялся, стал объяснять:
— Когда, я думаю, Канюков обезножел, Валька на предмет мяса кукиш ему показать захотел. За старое еще зуб был у Вальки. Ну, а Яков Иваныч, гражданин Канюков, осердясь, и заявил на него милиции.
Следователь молча смотрел в пламя костра. Намечалась еще одна версия, и опять с окаянным «но»: Валька Бурмакин далеко не дурак, разве стал бы он по дороге исповедоваться Канюкову в намерении не делиться мясом? Не стал бы, и даже не из боязни, а просто потому, что о таких вещах заранее не говорят. Нет такого человека, который предупредит: хочу украсть, или отнять, или обмануть. И Черниченко обескураженно вздохнул.
— Нет, старина! — сказал он. — Отпадает. Психология не тянет.
Старик подумал.
— Это ты зря, однако. Психология очень тянет. Валька — он псих очень даже ужасный. Заводной, ежели чуть что.
Черниченко не смог сдержаться, улыбнулся. И сразу же, пряча улыбку, прикусил губу: смех смехом, а в какой-то степени Александр Егорович, сам того не понимая, подсказал дело. Если Бурмакин действительно так невыдержан, он мог раскрыть свои планы преждевременно. Даже в порядке мести беспомощному сообщнику, за былые обиды. Но как тогда объяснить поведение Канюкова — что не побоялся Валькиного обвинения в соучастии? Рассчитывал опять-таки на худую Валькину славу, на то, что не поверят браконьеру? На пули от гладкоствольного ружья, которыми убит лось? Что же, так могло быть. Только почему молчит Валька?
— Ладно, убедил! — сказал он старику. — Но почему тогда Валька молчит о Канюкове?
Александр Егорович той самой хворостиной, которой ворошил в костре, дотянулся до котелка с простывшим чаем. Поймав за дужку, переставил котелок на уголья. И только тогда ответил:
— Это не секрет почему. Сам он мне обсказывал: свидетелей, говорит, нет, два раза таскали за такое самое дело. Понимает, должно, что никакой веры ему быть не может. Все одно штрафу или чего там полагается дадут.
— Что ж, будь по-твоему! — согласился Черниченко и встал. — Концепция получается довольно стройная. Во всяком случае — похоже.
— Много ты понимаешь, — вздохнул старик. — Я думаю, что нисколь не похоже.
Черниченко рассмеялся:
— Ну вот! Строил, строил, крышу подвел — а жить негде? Так, что ли?
— Характер, видишь ты, у Вальки больно худой, — печально ответил старик. — Гордый и на обиды памятный. Не мог он с Канюковым за сохатым идти. Ни в жисть!
— А как же быть с доказательствами, которые свидетельствуют о совместной охоте?
— Ты мне свои доказательства в нос не тычь.
— Доказательства-то ведь твои, Александр Егорыч!
— Все одно чьи. Доказать все можно. А я человека знаю вот с этаких, — он чуть не вровень с землей протянул хворостину.
— Ладно, сдаюсь! — поднимая руки, сказал Черниченко. — До утра долго еще. Будем еще одну версию разрабатывать! Новую! Куда ни шло.
Стараясь не опалить лохмы унтов, он обошел костер. Повернувшись спиной к огню, долго смотрел, как звезды играют в прятки с черными, плоскими вершинами сосен, — где-то поверху, крадучись, шастал ветер.
— Эй, парень! — окликнул его старик, забрякав железом. — Давай-ко чай пить. В тайге чай — милое дело.
Черниченко нехотя повернулся.
— Чай? Можно…
— А чего не можно? С дымком! — нахваливал старик.
Следователь выбрал из кучи дров толстый суковатый чурбан и, швырнув огню, вернулся на свое место. Отмахнувшись от назойливой как муха искры, ногой перекатил служившее сиденьем полено ближе к Александру Егоровичу.
— Знал бы ты, какое это паршивое дело, старина, — перебирать возможные варианты со всех точек зрения. Приходится такое о хороших людях думать — тошно становится! Вот как с Канюковым теперь. Веришь или не веришь, а проверить обязан.
— Завидного мало в твоем деле, что и говорить, — посочувствовал Александр Егорович, — но и без него, парень, нельзя… К примеру, об том же Вальке — как без следователя? Я ведь ему, подлецу, поверил, что он о сохатом ни сном ни духом. А оно видишь как получается: пули-то в звере сидят чьи? Ясно тебе?
— Ясно, — сказал Черниченко и вздохнул. — Ладно, давай чай пить.
Александр Егорович глянул на котелок, на Черниченко, досадливо сплюнул:
— Раньше-то где был — напомнить? Теперь его наново снегом заправлять надо, выкипел твой чай.
Черниченко принялся набивать котелок снегом. Старик подгребал угли на край кострища. Потом, гася вспыхнувшую хворостину, помахал ею над головой. Не погасив, хотел затолкать в снег, но до снега, оттесненного жаром костра, ему было уже не дотянуться. И Александр Егорович швырнул хворостину в пламя.
Случись это в обычный день, он и слова бы не сказал. Но Анна, как нарочно, вот уже второй раз выкидывает такой номер, когда ему позарез необходимо уйти. В прошлый четверг заставила опоздать на кружок, и сегодня предупреждал, несколько раз повторил: к семи нужно быть на бюро! И вот, пожалуйста — уже без пятнадцати… нет, уже без одиннадцати семь!
— Ну и ну! — сказал он в сердцах Вовке и, отойдя к окошку, нетерпеливо забарабанил пальцами по стеклу.
За окном — на огороде — пучились верблюжьими горбами кучи навоза. Каждую окаймляло кольцо ржавчины, разъедавшей заметно осевший снег. Кое-где уже проглядывала чернота земли. Неопрятная, заношенная повязка грязного снега уже отслужила свой срок, приходил черед сбросить ее.
Тем временем Вовка решился оставить ножку стола, за которую цеплялся из страха перед пространством. Не рискуя путешествовать на двух конечностях, применил для этого все четыре. Разноцветная лоскутная дорожка привела его прямо к дверце курятника, оборудованного на зиму под большим кухонным столом. Здесь путешественник поднялся с четверенек и, сосредоточенно пыхтя, стал отжимать вертлюжок дверцы. Тот не поддавался. Тогда Вовка, хватаясь для устойчивости за рейки, стал обходить курятник — высматривал курицу, до которой можно дотянуться через решетку. Истошное кудахтанье переполошившихся птиц заставило Рогожева оглянуться. С покорностью человека, обреченного выполнять заведомо бесполезную работу, он подхватил сына под мышки и отнес в самый дальний угол.
— Играй тут! — Он пододвинул к Вовке плюшевого медвежонка с вылезавшим из рваной раны в боку мочалом. Но сын, даже не взглянув на игрушку, снова устремился к курятнику.
— Тут, говорю, играй! — успел осадить его за рубашонку отец и покосился на ходики, большая стрелка которых придвигалась вплотную к цифре двенадцать.