ее. Но кто-то внутри не устает твердить мне об ином...
Сколько времени прошло с тех пор – чтобы забыть. Я знаю, Майк не забыл и втайне ненавидит
меня.
Потому что времени не существует.
Один из последних пунктов в казавшемся совсем недавно бесконечным тур-листе: пыльный
европейский город, пасмурный и насупленный, как обманутый жених. Пока нас везли из
аэропорта, мимо меня проплывали его полупризрачные, сумрачные образы: немые серенькие дома
в несколько этажей, жмущиеся к земле рынки под разноцветными выцветшими тентами,
мучительно-прямые – и абсолютно черные – шпили церквей, чьи квадратные, с четырьмя
поперечинками кресты болезненно впиваются в мягкую беззащитную плоть белесого неба.
Я художник. Я рисую словом. И иногда мои рисунки воплощаются в действительность. Но если
бы я был архитектором и рисовал бы карандашом на бумаге, я бы никогда в жизни не нарисовал
креста с четырьмя поперечинками, который кажется крестом, с какой стороны на него ни
посмотри. Это чертовски лицемерно. Православные церкви – в городе, откуда я родом, есть
несколько таких, - гораздо честнее по отношению к людям. Их кресты обращены плоской
стороной на запад, и на закате при хорошей погоде они светятся так, что хочется молиться, даже
завидев их издалека. Но чтобы увидеть такой крест, иногда нужно обойти вокруг церкви. Чтобы
увидеть – надо найти. Чтобы найти Бога, надо его искать.
3
...а чтобы поговорить с Богом – нужно встать с ним на равных. Раньше мне казалось, что я
способен на это. Потом понял, что обманывал себя.
Впрочем, я давно уже не верю в Бога – хотя возможно, это лишь бессознательный способ
замаскировать для себя это понимание. Я просто рисую словом и по привычке ищу вокруг себя
яркие образы. Скоро эта привычка станет мне мешать, а отвыкнуть от нее сложно –
приблизительно как слезть с иглы или бросить курить.
И отель здесь ничем не отличался от тысяч других пятизвездочных отелей по всему миру: те же
бархатные занавески на окнах, тот же шик и мебель в стиле ампир, много красного и золотого –
выглядит немного пошло и ярковато, но зато очень дорого.
Дорогие отели всегда чем-то напоминали мне дорогих шлюх. Они стремятся угодить любому,
кто заплатит, не разглядывая его лица – но будут презрительно поплевывать на тех, кто не имеет
достаточно средств, чтобы купить их. Было бы чем гордиться, думаю я разозленно. Почему я так
зол сегодня? на кого, на что? На эту погоду, склизкой мерзостью окутывающую мысли и
вгоняющую в глубокий депресняк, на скучный вид за окном, на не слишком расторопного
носильщика багажа?
...или на себя самого?
В моем городе – там, где когда-то родился я, и где до сих пор живут мои родители – у меня есть
страшно большая и замусоренная двухуровневая квартира в центре города. Я почти боюсь ее и
редко бываю там. Я не хочу нанимать горничных, которые будут тайком копаться в моих вещах и
мыслях, и не хочу убираться там, потому что я не привык этого делать. И потому что мой дом
везде. Мой родной город гнетет меня – там слишком многое напоминает мне о том, с чего все
начиналось, каждая улица походит на страницу юношеского дневника – с прожженными
дешевыми вонючими сигаретками страницами-днями, с расплывшимися от пролитого винца
чернилами, с ровными буквами, сложенными в корявые строчки. Там есть улица, где я первый раз
вышел с гитарой петь, а прохожие кидали монетки в черную пасть раскрытого чехла, есть мостик,
где я впервые поцеловался – под заунывную музыку осеннего дождя, коротко, жалко и немного
глупо, как это бывает только во влюбленные четырнадцать. Поцеловался с девчонкой, которую
считал своей судьбой много лет.
Я писал ей стихи на уроках математики, на обрывках тетрадок в клеточку выкарябывал свои
чувства, сложенные в нелепые рифмы. Да, все мои рифмы были тогда неуклюжи и нелепы, они
походили на слепых щенков, которым еще только предстоит вырасти в больших охотничьих псов
и научиться выслеживать добычу, которую поэты называют метафорой. Я оставлял охапки цветов
у нее под дверью, и она долгое, очень долгое время не знала, от кого же приходят все эти букеты и
записки. Я мучительно боялся признаться ей – долговязый нескладный подросток, весь в угрях и
бессмысленных комплексах. Много раз я почти решался подписать своим именем очередное
любовное письмо, и каждый раз рвал его после этого в клочки. И только однажды я не струсил.
А на следующий день мы поцеловались с ней на мосту.
Она была немногословна и смешлива, моя первая любовь, она всегда больше думала и
улыбалась, чем говорила, и каждый раз ее очередное решение становилось для меня
неожиданностью и вместе с тем – воплощенной мудростью.
Келли была чем-то похожа на нее.
А потом я бросил школу, и меня затянул в себя водоворот полу-дворовой, полу-пророческой
жизни, мир наркоты и панк-рока, и я сначала просто не решался показаться ей таким – потому что
она была прилежной ученицей и прилежной студенткой, моя маленькая принцесса, и ей, как
домашнему котенку, нечего было делать среди голодных до славы и эфемерного уличного
признания бродячих псов вроде меня. И потихоньку я позабыл о ней, растворившись в новых
стремлениях и целях. Она ни разу не спрашивала меня ни о чем и не пыталась вернуть: ее
очередная бессмысленная мудрость заключалась в том, чтобы не мешать мне идти своей дорогой.
Возможно, она и была права. Но ее правота не принесла мне счастья...
Как оказалось, я забыл о ней не насовсем – просто образ ее поблек и спрятался в глубину моей
памяти, врос в нее, подобно тому как врастает в тело случайный осколок бомбы. И через пару лет,
в один из самых черных дней в моей жизни, когда нашу группу покинули один за другим соло-
гитарист и барабанщик, сорвав намечавшуюся запись демок и несколько с трудом организованных
выступлений, когда моя тогдашняя герлфренд послала меня, сказав, что я дерьмо и из меня ничего
не выйдет, после всего этого – я снова пришел к ней, пришел по старой привычке, гонимый
безысходностью и отчаянием. Я хорошенько накурился перед этим, иначе мне просто не хватило
бы мужества переступить порог ее дома, - и ввалился к ней, с мутными глазами, обросший
4
щетиной, в давно не стиранной бандане, дымящий хабариком. Я расписывал ей какие-то
блестящие перспективы, умолял ее начать все с нового листа, но она лишь качала головой и
отвечала мне вежливо и равнодушно. Я сейчас не помню произнесенных ею тогда слов, но я
навсегда запомнил этот голос – ровный, спокойный и очень холодный, словно ледяной родник,
бьющий из расселины в вековых нагретых солнцем скалах.
Я до сих пор удивляюсь тому, что она сразу не выставила меня за дверь. В тот день я ушел от
нее, понимая, что ухожу уже навсегда, и с того дня я попытался выкинуть ее из головы. Иногда
мне кажется, что я в этом преуспел: я почти не помню ее лица. Но я музыкант, у меня слишком
хорошая память на звуки. И ее голос – нежный и холодный – я буду, наверное, помнить вечно.
В том городке есть скамейка в парке, на которой я сочинял свои песни, есть маленький клуб, в
котором мы выступили в самый первый раз, и есть клуб побольше, в котором нам предложили
первый контракт.
Слишком много лишнего. И квартира эта – лишняя, словно могила рано умершей жены. Я не
люблю навещать ее, как не люблю навещать никакие могилы вообще – это глупая и пустая
традиция, которая не позволяет нам забыть о прошлом. Не знаю, кто ее придумал.
Приблизительно раз в полгода я приезжаю в этот город, чтобы зайти к родителям, подкинуть им
денег, покалякать пару часов о погоде и курсе валют – а потом мне приходится ночевать там, и
все мои призраки сбегаются ко мне в такие ночи. Они становятся кружком у постели, распевают