— О, нет. Не на Язмин. Неужели вы думаете, что я так дурно воспитан? Но просто… всё к тому шло. А не ответить вам я не мог, зная ваше умение попадать в интересные ситуации. Волнуюсь, знаете ли.

— Я только один раз попадала в интересную ситуацию. Когда не сумела вас заколоть и в результате потом две недели валялась с отбитыми кишками. Но причины мы уже обсуждали.

― Не сказал бы, что один. А тот раз, когда вас понесло петь немецкие песни во время антипрусских волнений в Пшемысле?

— Она была одна и о цыганах.

― Она была немецкая. И поэтому петь её было очень глупо. А тот раз, когда вы, вместо того, чтобы всего лишь воспользоваться моей помощью, перевернули и в результате сломали мою, надо заметить, единственную постель?

Мне очень хочется сказать: «сам дурак», но я сдерживаю себя и просто молчу.

— Лили…

Батори поднимается и в два плавных шага оказывается возле меня. Кладёт ладони на плечи и наклоняется, касаясь моего лба губами.

Именно в этот момент Кристо понадобилось появиться в проёме кухонной двери.

Кузен смотрит, и я закаменеваю, лихорадочно пытаясь придумать убедительную причину моего морального падения. Но вампир успевает раньше меня — делает шаг назад и говорит:

— Нет, температуры нет.

— Гм, хорошо, ладно, — бормочу я. — Кристо, что ты хотел?

— У меня не получается занавеску назад повесить.

— Положи её в какой-нибудь пакет, я выброшу и завтра новую куплю.

— Ясно.

Помедлив, кузен уходит. Я замечаю, что всё ещё комкаю в руках полотенце. Расправляю и вешаю его на место.

— Лили, вы помните мою просьбу?

— Я девственница, — отзываюсь я немного хмуро.

— Спасибо. Я про другую просьбу. Вы не пробовали ставить танец под «Луну»?

— Не совсем. Строго говоря, испанщина — не мой стиль, я просто не умею ставить такие танцы. Но у меня кое-что само собой нарисовалось.

— Покажете?

Кузен в гостиной смотрит телевизор. Какой-то странный мультик. Видя, что я подхожу к проигрывателю, выключает «ящик». Батори приваливается плечом к косяку.

Первые аккорды вызывают привычные крохотные судороги, дрожь под кожей, и вот мои руки сами собой взмывают, каждая по своей дуге; расправляются пальцы; сокращаются мышцы, заставляя извиваться — кисти, ударять воздух — бёдра, отталкиваться от пола — ноги, выгибаться — спину. Какие слова можно найти для того, чтобы описать танец так, как его чувствует — не видит — танцовщица? Я призываю в союзники воздух, ткань на моём теле, волосы, половицы — всё это должно становиться частью танца, видимой или нет. Я подпрыгиваю, выгибаюсь, изворачиваюсь, велю своим костям затаиться, спрятаться, ничем не выдавать своё присутствие, велю рукам быть водорослями в ручье, ветками ивы над ручьём, крыльями, саблями, велю своей юбке быть бабочкой, цветком, юлой, хвостом павлина и всплеском речной волны, велю ногам стать лисьими, волчьими, заячьими, воробьиными, змеиными, велю своим бёдрам стать колоколом, бубенцами, плету невидимый ковёр, наигрываю на незримых струнах, попираю капюшоны призрачных кобр. Я танцую, я играю, я превращаюсь, я исчезаю, я лечу!

Музыка обрывается, и вместе с ней обрываюсь я сама. Кости не успевают вернуться в моё тело — я падаю на колени, на спину, я растекаюсь по полу спиной, руками, юбкой, волосами, я тону в водном блеске половиц.

Меня нет.

— Зачем ему надо, чтобы ты танцевала эту песню? — спрашивает Кристо, протягивая мне чашку чая.

— Хочется человеку. Мне не жалко.

Кузен не садится на диван со мной рядом, а остаётся стоять, глядя на меня сверху вниз. Сейчас я чувствую себя младшей.

— Мне не нравится эта песня. Ты от неё как сумасшедшая.

— Я просто очень люблю танцевать. Как-нибудь я возьму тебя в парк, ты увидишь. Я танцую там под другую музыку. Тоже сильно увлекаюсь.

— Это не то. Совсем. Он тебя часто просит о чём-нибудь странном?

— Ни о чём таком, чего я стала бы стыдиться.

— О чём?

— Например, чтобы я оставалась… ну, нетронутой.

— Собирается принести тебя в жертву?

— Не говори ерунды. Девственники участвуют и в других обрядах.

— Например?

— Ну, например, единорога может поймать только нетронутая девушка.

— Он хочет, чтобы ты поймала единорога?

— Нет. И вообще, не твоё дело.

Я чувствую, как у меня портится настроение.

— Всё это очень странно. Мне не нравится, — повторяет Кристо.

— Слишком ты болтлив сегодня, — огрызаюсь я. — Шёл бы ты спать.

— Ты на моём диване сидишь.

— А… да. Точно. Тогда просто помолчи. Сядь.

Кузен присаживается на приличном расстоянии от меня, и я молча допиваю чай. Отдавая ему чашку, я решаюсь на вопрос, который мучает меня уже не меньше месяца:

— Как он сюда забрался?

— Через дверь зашёл. Кажется, у него ключ. Я думал — ты дала.

Помолчав, он спрашивает:

— Ты в него влюблена?

― Нет. Нет. Он же упырь!

— Тогда совсем не понимаю.

Он встаёт и уходит с чашкой на кухню.

— Можно подумать, я понимаю, — бормочу я.

В детстве самой моей любимой игрушкой была бутылка с пуговицами. Это была не обычная бутылка из-под лимонада или вина, а какая-то аптечная, с широким горлом и мерной линейкой на прозрачном боку; она закрывалась широкой резиновой пробкой и была почти до самого горлышка наполнена чудесными, разноцветными, блестящими пуговицами. Маленькие, обычные и просто огромные, еле выходящие из горлышка, белые, коричневые, фиолетовые, алые, золотые или с позолотой, на ножке или с дырочками, гладкие или с узором — в моих глазах они были прекраснее сокровищ из пещер Аладдина и Али Бабы вместе взятых. Я могла провести несколько часов, рассыпав свои драгоценности на квадратном куске фанеры и то складывая из них пышные, сказочные мозаики, то воображая себя кондитером и составляя из пуговиц сложнейшие и изысканнейшие пирожные (коричневая — шоколадный корж, белая — сливки, красная — клубничное варенье, оранжевая — апельсиновый джем) в шесть-восемь слоёв, то выкладывая длинные, запутанные узоры с только что выдуманными правилами следования пуговиц по цвету или размеру. Пуговицы были хороши ещё и тем, что годились для игры в любое время суток и любой день недели — ни мать, ни брат не находили игру в них слишком шумной, или слишком пачкающей, или занимающей слишком много места.

Когда мне было одиннадцать или двенадцать лет, брат подарил мне на день рождения альбом, полностью состоящий из красочных, многоцветных кругов со сложными симметричными узорами из линий, кружочков, пятнышек и зёрнышек. Надпись на обложке сообщала, что это — песочные мандалы. Мне эти два слова не говорили ничего, по крайней мере, вместе. Нельзя сказать, что я стала повторять то, что видела на этих рисунках — пуговиц бы мне попросту не хватило — но их просмотр вызывал внутри странные, нестерпимые зуд и тоску, и я всегда переходила от этой книги к пуговицам, выкладывая их теперь по-новому, стараясь имитировать симметричность узора и цвета мандал.

Мне самой игра с пуговицами нравилась по причинам, радикально отличным от материнских соображений: она позволяла перестать себя чувствовать. Не-быть. Забывать голод, обиды, оплеухи матери, боль от ушибов, вечную мёрзлость одежды не по погоде, ветхость ботинок, страшную серьёзность и сосредоточенность брата, идиотов из класса, вечный позыв к кашлю, запах сырости в хатке — забывать всё, что окружало меня, а вслед за тем и себя саму. Я растворялась в своих мозаиках, как сейчас растворяюсь в танце, а иногда и вне его; как сахар в горячем кофе, как снежинка на языке, как капля краски, упавшая с кисточки в стакан с водой. Это было прекрасно — и действовало как заморозка по возвращении в стылый и неуютный мир, даровало покой, отрешённость и неуязвимость ещё несколько часов жизни.

А потом оказалось — на всю жизнь. Что бы ни случилось, мне удаётся вернуться к блаженному состоянию не-бытия, отрешиться от происходящего, не волноваться о не-происходящем, знать о своих боли и страхе и всё же не разделять их. Тем неудобней для меня появление Батори. Я понятия не имею, как ему удаётся — но он мгновенно разрушает мой защитный кокон, вырывает меня из него, тыкает мордой в бытиё. Самое ужасное — к этому начинаешь привыкать и даже хотеть. Как, наверное, к алкоголю или сигаретам. И поэтому…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: