Через этот уютный лесок в дальний угол участка убегает аллейка, обсаженная махровым шиповником. Колючие, сплошь усеянные бутонами кусты разрослись, растопырились вдоль тропинки, отчего она стала совсем узкой. Зато на концах ветвей тут и там уже сверкают душистые тяжелые сестры погибших в лихолетье хозяйкиных роз. Этим ничто не страшно.

Это было вчера. Я брел по своей любимой дорожке в том кротком состоянии согласия с собой и Вселенной, какое не часто даруется грешникам вроде меня. Мой взгляд рассеянно скользнул вверх по стволу могучей веймутовой сосны. Хороша… Вдруг я увидел нечто такое, от чего едва не вскрикнул, хотя как раз этого не следовало делать. На самой высоте, где мягкая длинная хвоя на концах ветвей отливает голубизной от близкого соседства небес, в развилке, заменяющей старой сосне утраченную каким-то образом вершину, сидело человеческое существо.

Сосна, даже лишенная верхушки, была заметно выше своих соседок, и спокойный силуэт существа одиноко вырисовывался на фоне проплывающего облака. На тропинку к моим ногам упала ореховая скорлупка. Только тогда я заметил, что подобными скорлупками усеяны и песок дорожки, и трава на ее обочине. Невероятное созданье грызло орехи!

— Марина! — окликнул я шепотом, как если бы девочка была лунатиком, в забытьи бредущим по карнизу на смертельной высоте над мостовой. — Что ты там делаешь?

— Читаю, — донеслось с небес.

— Что?!

Я думал, что ослышался. Но Муся, поняв вопрос буквально, охотно поделилась своей удачей:

— «Баскервильскую собаку»! Наконец-то достала. Очень интересная книга!

Препирательства показались мне неуместными. Слишком я боялся, как бы она оттуда не свалилась. Поэтому осведомился осторожно:

— Ты не собираешься спуститься?

— Не могу! Книгу дали до завтра, утром придется отдавать. Надо спешить!

Голос был еще приветлив, однако я уловил нотку легкого нетерпения: моя болтовня отнимала у нее драгоценное время. Не рискнув настаивать, я потрусил к дому, лихорадочно соображая, что бы предпринять. Надо же выманить ее оттуда!

Хозяйка в обществе Аркадия Петровича, свежая и безмятежная, плыла навстречу.

— Ольга Адольфовна, постойте! Вы только не волнуйтесь, но там… Марина… на дереве…

— На сосне? Знаю. Она обожает там сидеть с книжкой. Да что вы так всполошились?

— Позвольте, но если девочка упадет с такой высоты…

— Она привыкла, — снисходительно успокоила меня хозяйка. — Хотя, должна признаться, когда она повадилась туда лазать, я поначалу тоже нервничала. Но во-первых, переспорить Мусю потруднее, чем восстановить на Руси монархию. И потом… вы только представьте, как там должно быть прекрасно!

Они ушли, но эхо этих слов тихо звенело в памяти весь день. Вдруг показалось, будто я уже не один на свете. От теплой, ничего не ждущей приязни к этим людям на душе было, может статься, так же прекрасно, как Муське на ее дереве.

Впрочем, уже назавтра сие идиллически размягченное настроение было нарушено самым немилосердным образом. В зябкую рань, когда заря еще не сияет, а еле брезжит, меня разбудил гневный вопль. Кто бы ожидал, что звук такой резкости и силы может быть исторгнут из нежной груди Ольги Адольфовны?

— Что ты делаешь?! Ты в гроб меня сведешь! Дом спалишь, идиотка!

Как впоследствии выяснилось, накануне вечером хозяйка вопреки своим благоразумным сентенциям все же сделала попытку «реставрировать монархию». Желая помешать дочери провести бессонную ночь за книгой, она зашла в Мусину комнату и, как утверждала потом рассерженная юная особа, «ни слова не говоря», унесла лампу.

Но не такова Муся, чтобы выпустить «Баскервильскую собаку» из своих рук недочитанной. Захватив с собой свечу, спички и книгу, она прокралась на чердак, с комфортом расположилась на ворохе прошлогодней соломы и, воткнув в солому зажженную свечу, погрузилась в чтение. В этом положении и застала ее Ольга Адольфовна: пробудившись на рассвете и выйдя на двор, она приметила слабый свет в чердачном окошке.

— Я сразу все поняла, — сказала она мне по дороге на службу, и ее голос уже опять был безмятежен — голос человека, для которого фатализм стал залогом сохранения собственного достоинства. — Знаете, это еще милость. Три года назад она там же на чердаке с приятелями небольшой костерок разожгла. Большая девочка, уже читала запоем, рассуждала так важно, и при всем том — разожгла!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 

Отсутствие Любочки Красиной

Семен Валерианович Красин был сослуживцем и старшим приятелем отца. Одно время наши семьи даже снимали дачу по соседству, в прелестной местности неподалеку от речки Истры. Узкая, но живописная, причудливо вьющаяся среди рощ и полей, Истра была холодна как лед. Но я совсем еще сопливым мальчишкой научился входить в нее бестрепетно, с заносчивой усмешкой на лице. Потому что поодаль на бережке со своей мамой Анной Сергеевной и прислугой Ксюшей сидела Любочка Красина. Сидела и сладко жмурилась на солнце, вероятно вполне равнодушная к моему молодечеству.

Любочка походила на балованного котенка: такая же грациозная, ласковая и непроницаемая. Поныне не ведаю, была она умной или глупой, доброй или злой. Но когда, взявшись за руки, мы бежали по косогору к речке, меня переполняло непонятное веселье. А когда она неизвестно почему принималась дуться, я тотчас впадал в малодушное уныние.

На правах друга младенческих лет я имел возможность заходить к Любочке запросто. Не злоупотребляя этой привилегией, я в глубине сердца немало ею дорожил. К тому же, несмотря на застарелую влюбленность, маленькая мадемуазель Красина смущала меня все-таки меньше, чем другие девочки. Правда, лет уже с девяти она превратилась в такую несносную задаваку, что даже «добрый вечер» иной раз произносила с явственным сомнением, не слишком ли большой милости она меня удостаивает.

Но бывали мгновения, когда мы, забывшись, хохотали над каким-нибудь пустяком, словно малыши. А больше всего я любил бывать с нею на катке. Это удавалось редко, но там, разгоряченная, сияющая, Любочка кружилась под музыку с такой загадочной улыбкой, так поглядывала из-под низко надвинутой вязаной шапочки, что я чувствовал себя на седьмом небе.

После катастрофы, постигшей меня, заманчивые тайны, невнятные обещания, что еще недавно мерещились за каждым поворотом улицы, погасли, как не бывало. Казалось, мир навсегда утратил краски и даже, пожалуй, объем. Вокруг торчали плоские скучные декорации в серых тонах. Надобность притворяться, что веришь в подлинность этой грубой бутафории, была тягостна, чтобы не сказать абсурдна.

«Ни единой родной души!» — говорил я себе, вспоминая слова Сидорова об одиночестве. Алешу видеть не хотелось. Да он и сам не делал попыток встретиться. Это меня не удивляло. После случившегося он должен был догадаться, что в тот снежный вечер, когда он так близко принял к сердцу мои несчастья, я просто ломал комедию. Чего доброго, он даже подозревал, что мой рассказ был вымыслом, низкой клеветой на родителей. Если бы я и без того не полагал себя человеком конченым, одних этих мыслей хватило бы, чтобы вполне в том увериться.

Но вот курьез: погибшему человеку ни с того ни с сего вдруг приспичило повидать Любочку. Казалось, стоит лишь остаться с нею вдвоем в ее уютной игрушечной комнатке, как тяжелый камень свалится с души и даже, может быть, я сумею рассказать ей — о, на веки веков только ей одной! — что же на самом деле со оной стряслось.

Учитывая частые смены Любочкиного настроения и надменность, с какою она в последнее время меня третировала, это были, конечно, бредовые надежды. Но их питало одно воспоминание, бережно хранимое мною еще с прошлого года. Люба тогда рассорилась со своими гимназическими подругами. Было там какое-то недоразумение, вскоре благополучно разрешившееся. Но в тот день я застал ее необычайно взбудораженной: крохотный ротик сжат, серые мечтательные глазки потемнели, даже волосы, мягкие и золотистые, растрепавшись, отливали каким-то новым стальным блеском.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: