Она крепко взяла меня за руку, повела в свою комнату и, едва закрылась дверь, стала с жаркой торопливостью объяснять, как незаслуженно ее обидели, до чего это было зло и гадко. Я боялся, что она расплачется. Но слезы только звенели в ее гневном голосе — глаза оставались сухими.
— Ты мой единственный друг! — внезапно выпалила она и опять стиснула мне руку горячими нежными пальцами. Задохнувшись от восторга, я поспешно забормотал что-то в утвердительном смысле. — Я всегда знала! — воскликнула Любочка пылко. — Ты для меня готов на все, правда? Мы с тобой им отомстим. Ты клянешься?
В то время я читал Купера, и мне тут же представилось, как я в пернатом уборе индейца бесшумно крадусь вдоль ограды женской гимназии. Потом, затаившись под чахлым кустиком жасмина, я стал одну за другой всаживать свои меткие стрелы прямо в сердца хорошеньких гимназисток, только что легкой стайкой выпорхнувших из ворот. Помнится, врагинь у Любочки было пятеро.
Слегка ошеломленный таким видением, я не сразу откликнулся, и Любочка требовательно потрясла меня за руку:
— Поклянись сейчас же!
— Клянусь! — сказал я.
И тут она совершила поступок, достойный коварной обольстительницы миледи из «Трех мушкетеров»: она поцеловала меня в щеку!
— Ксюша, проводи Колю! Да скорее же, он очень спешит!
На улицу я вышел гордый, словно император. Уши пылали, словно два победных стяга. В этот миг, чтобы угодить Любочке, я готов был перестрелять из лука всех гимназисток Москвы.
Конечно, с того достославного дня прошли, казалось, не месяцы, а целые века. Но мог ли я забыть поцелуй? И эти слова «я всегда знала» — разве не означали они, что Любочка…
— Любы нет дома, — сказала Ксюша.
Она стояла в дверях, кутаясь в теплую шаль, и ее обыкновенно добродушный взгляд казался то ли смущенным, то ли неприветливым.
— Спасибо, я зайду завтра.
Но назавтра меня вновь постигла неудача. Отчаянно гоня прочь унизительную догадку, что двери этого дома отныне закрыты для «единственного друга», я притащился в третий раз.
— Сядь, Коленька, давай побеседуем немного. — Анна Сергеевна глядела на меня такими же прозрачными и непроницаемыми, как у дочери, глазами. — Любочки нет, но мы и без нее прекрасно можем выпить чаю, не так ли? Ксюша, милая, принесите чай и пирожные.
Анна Сергеевна была дамой в высшей степени любезной. Но таким медовым голосом она никогда еще со мной не говорила. При первых же ее словах сомнения рассеялись. Я понимал, что все кончено, но почему-то покорно сел за стол и даже взял пирожное. Оно тут же раскрошилось в моих неловких, разом вспотевших пальцах, но Анна Сергеевна сделала вид, будто ничего не заметила.
— Дорогой мой мальчик… Ты позволишь так тебя называть? Мы ведь почти родня, я тебя маленького качала на руках, так что, кажется, могу взять на себя смелость… Словом, ты помнишь, я всегда прекрасно к тебе относилась… и Семен Валерианович… и Люба, конечно, тоже. Но теперь… Пойми, ты уже большой, и тебе должно быть ясно, что после этой несчастной истории…
— Анна Сергеевна, мне все ясно. Я пойду. Извините.
— Постой, куда ты? — она преградила мне дорогу. Тонкое воспитанье не позволяло Любиной маме дать мне уйти, не заставив испить горькую чашу ее вежливости до дна. Мягким, но властным движеньем она усадила меня обратно. — Какой же у тебя вспыльчивый характер. Посуди сам, разве можно вот так, рассердясь, не дослушав, уйти из дома старых друзей, прервать меня на полуслове… а ведь я несколько старше тебя, вспомни!
— Извините, — обреченно повторил я.
— Видишь, ты сам уже понял, что не прав. Ты переживаешь сейчас самый неблагодарный возраст. Многие порядочные, уважаемые люди признавались, что в эти годы их поведение оставляло желать много лучшего. Как видишь, я все понимаю и от души тебе сочувствую. Но Любочка… она воспитана в таких высоких моральных понятиях, так строга во всем, что касается правил приличия! Ей трудно представить, сколь далеко может завести мальчика твоих лет его резвый нрав. Я уверена, что со временем, когда вы оба изменитесь и все поймут, что ты тот же, наш прежний Коля, которого мы привыкли любить и уважать за благоразумие и прилежание…
Речь Анны Сергеевны журчала монотонным серебряным ручейком. Я вдруг вспомнил, что читал про старинную китайскую пытку. Человека связывают и льют на темя тонкой струйкой воду. Сначала кажется, что в этом нет ничего особенного. Но наступает миг, когда несчастный начинает корчиться в невыразимой муке. А вода все журчит, все льется.
Я вскочил с места. Стул, неловко задетый моим каблуком, упал с таким грохотом, словно чинную тишину гостиной потряс взрыв бомбы. Анна Сергеевна ахнула. Не подняв стула, я ринулся вон, давая про себя страшные зароки, что ноги моей больше не будет у Красиных.
Случилось так, что эту последнюю клятву я выполнил, хотя воспоминания о Любочке тревожили мое воображение еще года три. И вопрос, померещилось мне или вправду штора в ее окне шевельнулась, когда, уходя, я в последний раз оглянулся на дом, — этот совершенно праздный вопрос долго был мне не безразличен.
Вернувшись в двадцать третьем из Тифлиса, я среди прочих московских новостей узнал, что Любочка, к тому времени супруга горного инженера и мать двоих детей, в конце восемнадцатого скончалась от сыпняка. Рассказывали, что она была очень красивой и необыкновенно сдержанной — из тех, кого трудно узнать по-настоящему. Впрочем, разве я знал хотя бы того золотистого котенка, что когда-то нежился на берегу Истры, заставляя меня так ужасно выхваляться? Она была очаровательна, вот и все. Мир ее душе.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
«Жизнь, назначенная к бою»
Я уже начал посещать занятия в реальном училище, но далеко еще не опомнился от пережитых бед, когда в один из февральских вечеров к нам зашел Алеша Сидоров. Мама приняла его с распростертыми объятиями. Отец тоже был, по-видимому, доволен. Мы вчетвером пили кофий в гостиной и все время старательно улыбались, притворяясь, будто все благополучно, совсем как раньше.
Мне это давалось с трудом, да и Сидоров, похоже, сидел как на иголках. Покончив с кофием, он тотчас начал прощаться, но просил меня обязательно быть у них послезавтра в семь, так как «все соскучились». С излишней торопливостью я заверил, что приду, и проводил его до передней. Когда дверь закрылась, я почувствовал, что лицевые мускулы натруженно ноют от притворных улыбок.
К Сидоровым я тем не менее пошел. Даже просидел весь вечер с назойливым, бесконечно тоскливым ощущением, что все напрасно. Я ждал чуда, а оно не произошло. Эти люди, которых я любил, но главное — верил, что они могут все, тщетно пытались воскресить былую радость нашей дружбы. Алеша старался больше всех. Он много и мило шутил, рассказывал разные смешные случаи и был очень — слишком — внимателен ко мне. О скандале в гимназии никто не упомянул ни единым словом.
Короче, со мной обращались, как с тяжело больным. Даже Фурфыга, вместо того чтобы наскочить, как бывало, с неистовыми прыжками, подошла неслышно, деликатно поставила мне на колено две легкие пушистые лапки и вопросительно заглянула в лицо: «Что, бедняга? Худо тебе?»
Я понимал, как они все великодушны. Говорил себе, что должен быть благодарен. А хотелось одного — поскорее уйти. Напоследок Варя села за фортепьяно и, ласково поглядывая на меня, спела романс, которого мне больше не привелось слышать — ни прежде, ни потом.
Играй, покуда над тобою
Еще безоблачна лазурь;
Играй с людьми, играй с судьбою,
Ты — жизнь, назначенная к бою,
Ты — сердце, жаждущее бурь.
Когда прощались, Алеша стиснул мне руку и печально молвил:
— Приходи.
— Спасибо. Приду непременно, — кивнул я.
Никто при этом не сказал когда. И оба понимали, что это значит. Вечер был теплый, безветренный. Пахло свежевыпавшим снегом и почему-то мандаринами. В голове вертелись строки Вариного романса. Кажется, она хотела меня подбодрить. Смешно! Мне было тринадцать лет, и никакой безоблачной лазури, если понимать оную в подобающем аллегорическом смысле, я над своей дурацкой головой не мог ни вообразить, ни хотя бы вспомнить. А уж с играми было покончено, разумеется, навсегда.