На сей раз я был встречен даже теплее обычного. Две чашечки кофия с бисквитом уже ждали нас, и наперекор строгому убранству кабинета с неизбежным портретом государя Александр Филиппович был, казалось, настроен совершенно по-домашнему. В иное время такая перемена могла бы меня насторожить, но сейчас я не придал ей значения и, не чинясь, одним глотком опорожнил крохотную чашечку.

— Устали? — Взгляд Горчунова светился неподдельным участием. — Да… Трудно. А будет и того труднее. Это сначала, по молодости, кажется — разгребешь старые завалы, авгиевы конюшни почистишь, а там уж пойдет легче. Никогда, голубчик вы мой. Ни-ко-гда.

Горчунов замолк и теперь с пристальной ласковостью разглядывал меня. Озадаченный, я ждал продолжения.

— Вы сейчас спрашиваете себя, к чему, дескать, он клонит. Наберитесь терпения. Я ведь темнить не люблю, голубчик. И к вам я, право слово, привязался, как к сыну. Голова у вас светлая, а главное, работать умеете. Это редкость большая. Только опыта вам пока не хватает, и очень это иногда заметно, вы уж не прогневайтесь на старика.

Похоже, меня ждала «распеканция». Но странная какая-то. За что? И к чему столько предисловий?

— Ну вот, вижу, вы уж и насупились. Зря. Ничего дурного я вам не имею сказать, кроме хорошего. — Он усмехнулся. — Дурацкое присловье, правда? «Ничего дурного, кроме хорошего». Да ведь в нашем с вами случае так именно и выходит. Ваше служебное рвение, Николай Максимович, похвально и благородно в высшей степени. Это всеми замечено, и никто не сомневается, что карьера перед вами блистательная…

На мой протестующий жест Горчунов повысил голос и повторил с нажимом:

— Да, голубчик, блистательная! Вас ждет поприще куда более обширное, нежели может дать одна блиновская губерния. Но чтобы не надорваться, не сбиться с истинного пути, знаете, чему вам надобно научиться? Смирению! Необходимо раз и навсегда понять, что в нашем деле всегда были и всегда будут, кроме успехов, поражения. Помните Данаид? (Александр Филиппович питал слабость к античным сюжетам.) Как они в аду все кувшины носят, бочку наполняют, а дна-то у бочки и нет? Это про нас, голубчик мой, про судейских. Всех злодеев не повыловишь, всех преступлений не раскроешь, будь ты семи пядей во лбу!

Вот оно что. Горчунову уже донесли о моем интересе к старым протоколам, и он дает мне понять, что недоволен. Но почему?

— Александр Филиппович, если вы считаете, что я уделяю внимание давним нераскрытым делам в ущерб более насущным, могу вас уверить, что это не так.

— Э, голубчик! Мне ли не знать, что трудитесь вы на совесть? Хотя надо же признать и то, что вы волей-неволей все же отвлекаетесь от текущих дел, когда тратите время на то, что ранее уже было признано безнадежным. — Он поднял над столом белую большую ладонь, плавным жестом предупреждая мою попытку возразить. — Нет, уж позвольте мне докончить мою мысль. Все эти истории — иногда гнусные, здесь я полностью с вами согласен — в свой черед были подвергнуты подробному исследованию. Ими занимались, над ними ломали голову люди, которые собаку съели на нашем, с позволенья сказать, ремесле. Вы в самом деле убеждены, что вам с вашими обширными, но пока в большей степени теоретическими познаниями удастся обнаружить что-то такое, что они упустили?

Прокурор откинулся на спинку кресла и ждал ответа, взирая на меня ясно и благожелательно.

— Ни в чем я не уверен, — скрепя сердце признался я. — Но к примеру, в моей беседе с купчихой Парамоновой открылись обстоятельства, может статься, немаловажные для следствия, однако в протоколах не отраженные. К тому же исчезновение детей, само по себе ужасное, вдобавок породило в народе отвратительные слухи, которые могут стать причиной…

Горчунов нетерпеливо прервал меня:

— Да знаю, знаю! И чувства ваши мне понятнее, чем вы думаете. Но, положа руку на сердце, скажите, голубчик: вот эти новые факты, что вам поведала Марфа Спиридоновна — достойнейшая, к слову будь сказано, дама, но чересчур словоохотливая, — эти обстоятельства дают реальную возможность возобновить следствие, пустив его по новому пути? Только чтобы уж нам не в калошу, пардон, сесть, а настоящего толку добиться? Да или нет?

Я опустил голову. Крыть было нечем.

— Горячий вы человек, Николай Максимович, — мягко укорил прокурор. — Но ведь и разумный, не так ли? Я всегда был в вас уверен. Поверьте и вы: мне не меньше вашего хотелось бы раскрыть эту тайну, вернуть, если возможно, семействам пропавших чад, наказать преступников, прекратить эти безумные слухи, наконец. Вы верите мне?

— Да.

— Ну, то-то. Так уж сделайте милость, верьте до конца. Я ведь стреляный воробей, не первый десяток лет прокурорствую. Тут, кроме знаний — их-то у вас, пожалуй, не меньше моего, — еще нюх особый развивается. Его и от разума не объяснишь, и ничем не заменишь. Чувствую я, поймите, что дело это дурно пахнет. Не ввязывайтесь. Добра оно вам не принесет, а то, не приведи Боже, и всю жизнь поломает. Попомните мое слово, отступитесь! Может, случай еще подвернется, даст нам в руки настоящую улику, тут уж мы этих мерзавцев сцапаем, будьте благонадежны! А так, как вы хотите, вслепую, «пойди туда — не знаю куда»… бросьте, голубчик! Я ведь завидую вам: будущему, таланту, даже этой горячности вашей завидую. Не губите себя попусту. Обещаете?

Растерянный, я пожал плечами. Но тотчас понял, что так мне не отделаться. Горчунов не шутя требовал обещания, тогда как я, задетый и недавней перепалкой с извозчиком, и необъяснимыми, но очевидными попытками прокурора запугать меня, обещать ничего не собирался. Со всей доступной мне твердостью и вместе с тем изо всех сил стараясь не рассердить его, я сказал:

— Александр Филиппович, я вам признателен за доброту и участие, за предупреждение. Даю слово, что возложенные на меня обязанности буду выполнять добросовестно. Все, что от меня зависит в смысле рассмотрения текущих дел, будет неукоснительно исполнено.

Тяжеловесная туманная казенность сей речи ужаснула меня самого: после отеческой ласки и откровенности Александра Филипповича это походило на оскорбление. Но отступать было поздно. Горчунов понял, что так ничего и не добился. Он окинул меня утомленным взором похолодевших глаз и вздохнул:

— Воля ваша. Не смею больше задерживать.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 

Два предложения

В разгаре лета здесь сумасшедший зной. Начинаешь чувствовать себя полярным медведем, гибнущим среди раскаленных песков Сахары. Сад привял, его тень совершенно не дает прохлады. Ветерок — если и повеет — так сух и горяч, что, право, лучше бы его совсем не было.

Истомившись, я решил дотащиться до речки в надежде, что купанье хоть сколько-нибудь освежит меня. Но обратный путь по жаре свел на нет краткое облегчение. Стало еще хуже. Я прошел к себе, рухнул без сил на продавленный диван и забылся в душном полусне. Из него меня вывел голос Муси. Как всегда, он был полон свежей энергии.

— Мама, послушай!

— Не кричи, — прозвучало приглушенно, похоже, Ольга Адольфовна тоже с трудом выносила это пекло. — У Алтуфьева наверняка все слышно. Незачем вынуждать его присутствовать при нашей болтовне, мы и так…

— Алтуфьева нет дома, он ушел купаться, — возразила девочка, видимо не заметившая моего возвращения. — Мама, тебе нравится Алтуфьев?

— Очень, — был усталый ответ. — Милый человек, умница. Только, знаешь, он не жилец. Мне Ксенофонт Михайлович говорил со слов Подобедова. Это его лечащий врач. Подобедов вообще не понимает, почему он до сих пор жив.

— Подобедов решето! — не одобрила Муся.

— Эти твои выражения…

— Если не нравится, я могу найти другое. Скважина твой Подобедов! Папа никогда так не болтал о своих больных, он говорил, что умение помалкивать для врача настолько же необходимо, как умение отличить подагру от насморка.

— Знаешь, твой отец был человеком незаурядным. Не надо всех с ним сравнивать. Это неразумно. А насчет Алтуфьева я сама просила Ксенофонта Михайловича разузнать. Подобедов его очень чтит, другому он бы не сказал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: