Нет, здесь, на вольном воздухе, между засыпающей на зиму землей и ветреным тревожным небом «Гавриловне» места не было. Я любил Елену. В ее честь я был готов дать приют в своем сердце и отечеству от финских хладных скал до пламенной Колхиды, хотя ни того, ни другого отродясь не видывал, и целому земному шару. Сердце было огромно, оно вмещало такие малости без труда, оставаясь просторным волшебным дворцом, где жила и царила Елена.
С умилением я представлял, как она идет по невзрачной мокрой улице, переступая с камня на камень. Я уже знал ее поступь, тяжеловатую, но плавную и словно бы неуверенную. Она двигалась, будто человек, ищущий дорогу в незнакомом месте. В ней вообще было что-то нездешнее. Мне вспомнились стихи, воспевающие нездешних таинственных дам. Прежде я был убежден, что это не более чем дань условности, как в сказках, где сообразно этикету молодец всегда добрый, девица красна, а чудо-юдо поганое.
Но Елена… ее тяжелые каштановые волосы, ее крупный выразительный рот и эти рассеянные глаза, умеющие вспыхивать нежданным огнем, такие необманные, вместе с тем были словно бы не отсюда. Трудно поверить, что она взаправду живет в Блинове, топчет здешние разбитые мостовые, месит вязкую осеннюю глину. На фоне глухих заборов и толстостенных приземистых домов этот силуэт слишком тонок, этот профиль слишком высокомерен, а походка слишком робка. Каждое движение, любое слово выдают ее чуждость. Заморская птица с подбитым крылом, вот ты кто. О, ты неминуемо погибла бы здесь! Но я, я никогда этого не допущу…
Задорный собачий лай прервал мои грезы. Четверо разношерстных дворняг с безопасного расстояния буйно объясняли нам с Гебой, какого они о нас мнения. День клонился к вечеру. Передо мной была цель моего путешествия — уездный город Задольск. Над его крышами возвышалась стройная колокольня церкви с голубеющей в сером небе игрушечной маковкой. Дом госпожи Снетковой должен быть как раз напротив.
Я хлестнул кобылу, и она потрусила резвее, словно догадываясь о близости конюшни. Через двадцать минут я уже блаженствовал в теплой, светлой гостиной Снетковых. Обед был выше всяких похвал. Хотя, будь он и плох, я бы все равно не замедлил воздать ему честь, проведя столько времени в седле.
Полный, флегматичный, а впрочем, по-видимому, далеко не глупый Снетков, потолковав со мной о губернских новостях и недавнем провале «Фауста», о коем уже был наслышан, извинился и, сославшись на головную боль, оставил нас с Юлией Павловной вдвоем. Мне показалось, что он избегает разговоров о драме, разыгравшейся под его кровом, предоставляя супруге самой разбираться в сих тягостных материях.
«Чисто мужская политика, — подумалось мне. — Экие мы, право, бабы…» Острое ревнивое сочувствие к Елене, принужденной сносить грубое несовершенство окружающих, сделало меня в те дни весьма суровым ко всему роду людскому вопреки беспрестанно возникающему желанию заключить оный род в объятия за то, что все же она некоторым образом к нему принадлежала. Кто посетует на меня за такую непоследовательность, никогда не был подлинно влюблен. Что взять с бедняги?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Суждения госпожи Снетковой
Юлия Павловна была прелесть, то, что называется «душечка». Возможно, я пленился бы ею, будь она хоть беззубой и плешивой, за то одно, что Елена числила ее своим другом. Но передо мной сидела уютная молодая женщина: маленькая, полная, с трогательно вздернутыми короткими бровками и круглыми горячими глазами, взирающими на мир с каким-то требовательным сочувствием. Вот уж кому и величайшие умы Вселенной не смогли бы втемяшить разную гиль относительно призрачности бытия!
Моя персона, похоже, внушила Юлии Павловне живейший интерес. Когда я понял, что чувство это отнюдь не праздное и весьма связано с желанием составить счастие подруги, моя симпатия к госпоже Снетковой еще более возросла. Напрямик высказывать свои матримониальные прожекты Юлия Павловна, конечно, не стала: как-никак она была образованной дамой, посещала Бестужевские курсы, да и умом Господь не обидел. И все же безудержная пылкость нрава делала Снеткову прямолинейной до наивности. Подчас это бывало, наверное, утомительно. Однако мне в моем положении порывистость Юлии Павловны как нельзя более импонировала.
— Вы не знаете, как я люблю Леночку! — говорила Снеткова. — Она такая прекрасная! Это изумительное сердце… Нет, разве можно рассказать? И что за участь! — Круглые глаза вспыхнули негодованием. — Может ли так быть, чтобы судьба только и делала, что преследовала лучших? Самых возвышенных, благородных… Эта нелепая гибель Михаила… Вы не были знакомы? Нет? Превосходный человек! Он боготворил Лену. Да разве можно ее не любить? — Она воззрилась на меня с почти гневным нетерпением.
— Конечно, нельзя, — смеялся я, ровным счетом ничем не рискуя.
— Нет, вы не улыбайтесь! Ох, мужчины несносны, так и норовят все на свете обратить в шутку! А тут — какие шутки, я вас спрашиваю? Когда мы вернулись в дом, а Мишеньки нет… Она ведь назвала мальчика в память отца… Да, так мы входим, спровадили наконец этого пьянчугу Игната, ему, видите ли, примерещилось, будто он в кабаке — ломится в дверь и вопит: «Человек, водки!» Мужа, как на беду, не было. Лена первая вышла, думала его утихомирить. Она как бы свою вину чувствовала, все же Игнат — кучер старухи Завалишиной, а она ее свекровь, хоть и ведьма, а родня… О чем это я?
Заметив, что я любуюсь ею, все откровеннее смеясь, Снеткова сокрушенно сжала ладонями свои румяные щеки и попросила:
— Вы, Николай Максимович, пожалуйста, прерывайте меня без стеснения. А то я, бывает, так заговорюсь, что и сама не чаю из этих дебрей выбраться. Болтливость, — вдруг прибавила она сентенциозно, — большой порок.
— Продолжайте, — подбодрил я.
По протоколам мне были известны подробности исчезновения мальчика, но тепло уже как бы не вовсе чужого дома и это милое созданье, с такой доверчивой непосредственностью принимающее меня в круг близких людей, — все было так чудесно, что хотелось продлить… Однако когда Снеткова стала рассказывать, в какое состояние пришла Елена Гавриловна, не найдя Миши в кроватке, меня пробрала жуть.
— Она стала как безумная. — При одном воспоминании кровь отхлынула от щек рассказчицы. — Мы даже боялись, что она никогда больше в себя не придет. Я тогда хотела у нас ее оставить, нельзя же, чтобы в желтый дом… Никита Иваныч заспорил было, но тут уж я… — Карие ласковые глаза возмущенно потемнели. — В общем, он сразу понял, что действительно нельзя! А она едва стала опоминаться, как тут же засобиралась. Больная еще совсем, а все равно ни в какую: пора и пора. Упрямая… — На лице Снетковой выразился испуг: как же она выдала возможному жениху столь опасную тайну? — Да не упрямая, я не то… добрая! Не хотела нас стеснять, понимаете?
Юлия Павловна помолчала, взволнованная воспоминанием, и грустно сказала:
— А теперь она никогда уже не приедет. Так мне кажется, типун мне на язык, конечно, а только… Слишком ей здесь было больно, понимаете? Она просто не сможет. А я к ней не могу: дети еще малы, да и Никита Иваныч как дитя, вы не смотрите, что вид у него такой важный. — Она вздохнула. — А как подумаю, что мои Шура и Леля там же были, их ведь тоже могли… Ужас, что только не приходит человеку в голову, правда? Скажите, у вас тоже бывают мысли вдруг до того жестокие, что в них никому-никому на свете признаться нельзя?
Я догадался: она не решалась признаться в своей радости, что беда, пройдя совсем рядом, обрушилась на Мишу, а ее крошек миновала. Однако если так…
— Юлия Павловна, вы сказали, что ваши дети находились в той же комнате?
— Конечно, в детской, где же еще? Туда для Миши третью кроватку поставили, на ней теперь Шура спит, Леля на Шуриной, а на самой маленькой Андрюша.
— А кроватки как стояли? — про себя дивясь, что в протоколе об этом ни слова, опять перебил я. — Чья кроватка была ближе к дверям, это вы помните?