Она удивленно подняла брови:
— Мишина, разумеется. Если бы нет… то есть, я хочу сказать, они же, наверное, спешили. Они ближнего ребенка должны были похитить, разве не так?
— Так.
Ниточка опять оборвалась прежде, чем я мог поймать ее. Если бы кроватки стояли по-другому, это могло означать, что похитителя интересовал именно Миша. Но нет, ничто не указывало на подобное предпочтение. Выбор жертвы был, видимо, случаен.
Не рассчитывая узнать здесь еще что-либо полезное для следствия, я вновь перевел разговор на предмет, занимавший меня сейчас более всего:
— Вы давно знакомы с Еленой Гавриловной?
— Лет пять… нет, уж почти шесть. Я, знаете, училась в Москве на Бестужевских курсах. А Володя, это мой брат, в Польше служил. Он такой милый, но шальной. К игре пристрастился. Мама все Николе Чудотворцу молилась, чтобы вразумил его. А он чем дальше, тем хуже проигрывается. Помню, телеграмма пришла из Варшавы: «Вышли триста рублей, не то застрелюсь. Покойный Владимир». Снеткова засмеялась, потрогала кончиками пальцев вновь жарко разгоревшуюся щеку и покачала головой:
— Нехорошо о своей семье такое рассказывать. Бог знает, что вы теперь о нас подумаете. Но я только потому, что вы от Лены. Это радость такая, что и сказать не умею. Мне уж кажется, будто мы сто лет друг друга знаем!
— Мне тоже, — от всего сердца признался я. — Прошу вас, Юлия Павловна, не лишайте меня своей доверительности. Клянусь, ваши тайны умрут в этой груди!
— Ну вот, опять вы надо мной смеетесь!
Как ни хотелось Юлии Павловне выдать любимую подругу за меня замуж, наш тет-а-тет, молодость, взаимная симпатия, уездная скука — все побуждало ее кокетничать напропалую. Не будь мое сердце столь основательно занято, кто знает, возможно, я и поддался бы ее чарам. И, весьма вероятно, получил бы суровый отпор. Дамы такого склада часто флиртуют бескорыстно, из одной любви к искусству.
— Говорите же! «Покойный Владимир» — и что дальше?
— О, мама… Она, видите ли, хоть и набожна, но нрав у нее ужасно вспыльчивый…
— Вы на нее похожи, не так ли?
— И совсем не так! Ну, разве что самую малость… А будете перебивать, так я и рассказывать не стану! Мама икону сняла, перед которой молилась, к лавке ее привязала и высекла, можете себе представить?
В иное время я, по своему обычаю, впал бы в скорбное раздумье: «Какая, дескать, страна, какие судьбы! Эта мамаша, невежественная помещица-самодурка, с одной стороны, а с другой-то Бестужевские курсы, яркий, независимый нрав, темперамент чертовский — и вся эта гремучая смесь замкнута в тесном быте уездного городка! Какими драмами чревата столь монотонная жизнь для подобного существа!» и пр. Но сейчас я только посмеялся с нею вместе. Она продолжала:
— Вот после этого мама решила, что надобно мне с тетушкой — она у нас безотказная, благо своей семьи нет — в Варшаву поехать, пожить там, чтобы Володя под присмотром был. В мое влияние на него она свято верила, а уж коль скоро Никола Чудотворец подвел… Спорить с мамой бесполезно. В Варшаве при филологическом факультете университета тоже женские курсы есть, там мне и пришлось свое учение заканчивать. Как же я плакала, когда с подругами расставалась, с бестужевками! У меня там тоже славные подруги были. Но с Элке никого не сравнишь!
— Элке?
— Ах да, вы же, наверное, не… — Снеткова огорченно уставилась на меня, короткие пушистые бровки стали совсем уж домиком. Похоже, она опять проговорилась о чем-то таком, чего мне не полагалось знать.
Я ободряюще улыбнулся ей:
— Юлия Павловна, поверьте, я бесконечно… да, бесконечно уважаю Елену Гавриловну! — Возможность произнести эти слова открыто оказалась так сладостна, что дух захватило, и я, без вина пьянея, прибавил: — Не смею судить о ее чувствах, но я восхищаюсь ею, она мне так дорога, так…
Тут я прикусил язык, сообразив, что подруги, вероятно, переписываются. Госпожа Завалишина не давала мне ровным счетом никакого повода эдак развязно намекать на якобы существующую между нами короткость. Как быть теперь? Умолять Снеткову о молчании? Бесполезно, выйдет только хуже… Занятый этими опасениями, я совсем было запамятовал, на чем мы остановились. Но тут Юлия Павловна с удовлетворенным вздохом произнесла:
— Вот хорошо! Как я рада, что с нею есть преданный друг! Тогда я вам все скажу, не страшно, да? Она ведь еврейка… вас это не шокирует? А то у меня, знаете, у самой сначала было предубежденье… от мамы. Она не злая, вы не думайте, просто… ну, темная. Ее уж не переделаешь. Зато когда я Элке узнала и еще там некоторых в Варшаве, ее друзей, мне даже показалось, будто лучше евреев и людей нет. Тоже, скажу вам, неправда! Все одинаковые, если разобраться. Вы согласны?
Я был согласен. Кстати, становилось понятнее и ожесточение помещицы Завалишиной, люто невзлюбившей невестку. Тоже, поди, из таких, что и святому готовы горячих всыпать, ежели не потрафит…
— А что за женщина ее свекровь? — спросил я, все глубже погружаясь в расследование, весьма далекое от того, ради которого я прибыл в эти края.
— О! — вскричала Снеткова. — Настоящий феномен! Угадайте, сколько лет она проходила в невестах? Все до венчанья не могли дотянуть. Поссорится с женихом, выгонит прочь, потом год-другой пройдет, помирятся, снова день свадьбы назначают. Да не тут-то было — опять разрыв…
— Женихи менялись?
— Представьте, нет! Это все один и тот же. Она хоть и собой была не дурна, и с наследством, но ее же норов всей округе известен. Никто, кроме одного доктора, на подобное не рискнул.
— Однако замуж она все же вышла! И за кого?
— Да за доктора же. Они в свадебное путешествие отправились, а через две недели уж вернулись. Врагами! Так и не помирились больше. И знаете почему? Она в путешествии простудилась. Ну, он стал ей легкие прослушивать, а она смолоду ужасно худая была. Он не в добрый час и пошути: «Ну, — говорит, — Таня, у тебя не спина, а Гималайский хребет!»
— И что?
— И все! Конец! Мишу растила без отца, так они друг друга и не узнали. Доктор, правда, вскорости умер. Но историю их ссоры не скрыл. Наверное, она потому его и не простила. В уезде, кто постарше, до сих пор ее за глаза Гималайским хребтом зовут. Хотя какой уж там хребет? В ней теперь пудов семь…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Розовая лента
С утра, едва продрав глаза и наскоро перекусив, я поспешил в полицейский участок. Как ни мила госпожа Снеткова со своими рассказами о Елене Гавриловне, я должен был сделать все, что от меня зависело, чтобы, если суждено воротиться в Блинов ни с чем, хоть совесть была спокойна.
В участке меня приняли до неприятности подобострастно, отчего я скоро стал чувствовать себя этаким погрустневшим Хлестаковым. Легко ли: чин из губернии, товарищ прокурора! На все мои расспросы отвечали преувеличенными жалобами на тяготы службы, бестолковость местного населения, среди которого и свидетеля путного не найдешь, до того народ невежественный да пьяный. Я совсем было собрался прервать эти пустопорожние сетования, памятуя, что Юлия Павловна просила быть пораньше, когда полицмейстер, продолжая ту же речь, с унылым негодованием воскликнул:
— Или взять историю с объездчиком Леоновым и розовой лентой! Попил же он, бестия, нашей кровушки! Как стряслась беда с завалишинским младенцем, месяц уж целый прошел, дитя будто в воду кануло — никакого следа, хоть плачь. Вдруг городовой доносит: лесной-де объездчик Леонов в кабаке разоряется, что он и есть самый доподлинный свидетель. Он, мол, в лесу ленточку нашел, какие у детей бывают. Мы, понятно, тотчас налегли на объездчика. Он, свинья этакая, сидел тут, будто барин, развалившись: добрый час описывал, как он спьяну топором палец рубанул, как нарывать стало, а он в лесу, верхом, до дому далече — хоть завязать было бы чем! Тут-то и углядел он ленточку розовенькую. («Я еще тогда удивился, у мальчика ж голубая должна быть», — ввернул полицмейстер, давая мне возможность оценить его аналитические способности.)