Свидетельница Мария Ильинична Слепченко рассказывала:
— Восемь лет жил Жорка с нами дверь в дверь. Мой сын учился с ним в одном классе, потом Жорка бросил школу, сын школу окончил, поступил в институт. 7 января взяли моего мальчика. Еще несколько дней, и наши бы пришли. Я бегала в комендатуру, принесла, что у меня осталось ценного, купила минуту свидания с сыном. Он замученный. Ногу волочил… И успел шепнуть, что выдал его Божко, — сын был секретарем комсомольской организации в школе.
И сразу раздается голос:
— Поясню — свидетельница показывает неправильно.
— Как же неправильно? — теряется женщина.
Удивительно, когда люди сталкиваются с патологическими явлениями, они мыслят, если можно так выразиться, мирными категориями: удивляются, если бывший полицай отрицает участие в истязании арестованных, пытаются стыдить, взывают к совести. Люди остаются людьми, и, может, поэтому они не воспринимают бездны падения фашистов.
— Ты бесстыжий, — продолжает женщина, глотая слезы. — Ты же в дверь вошел и сказал: «Кончилось ваше время!». За что его мучили? Потом, когда пришли наши, я нашла сына убитым… Я теплой водой отогревала ему пяточки, вставляла пяточки на место, чтобы похоронить… Сколько он боли перенес!
Ей становится плохо: она, наверное, тысячи раз переживает ту боль, которую перенес ее сын двадцать три года назад. Мать! Муки сына по сей день были ее муками.
— Она меня с кем-то путает, — говорит спокойно Божко. — В ноябре меня не было в Минеральных Водах, — продолжает Божко. — Я был выслан в лагерь для перемещенных лиц. Немцы мне не доверяли. За патриотические высказывания меня судили и увезли в Освенцим. Вот номер.
Он быстро засучивает рукав рубашки и показывает выколотый тушью на руке номер — 124678.
В зале тишина… Слово «Освенцим» завораживает.
— Кто может подтвердить, что вы были в Освенциме?
— Кто! — Божко продолжает стоять с засученным рукавом, держа руку на отлете, точно у него кровоточит рана.
— Кого бы вы хотели пригласить как свидетеля?
Божко усмехается: неужели не ясно, что он прошел лагерь уничтожения, откуда люди не возвращаются.
— В лагере было подполье, — продолжает обвинитель, и чувствуется, что он пытается помочь Божко оправдаться. — Остались в живых участники Сопротивления. Вы же сами утверждали, что про ваши подвиги написал в книге писатель Лебедев, бывший узник Освенцима.
— Да, это так, — кивает Божко. — Я спасал людей, носил картошку в бараки, на годовщину Октябрьской революции украл у эсэсовцев кролика. Мне обязаны жизнью Иванов, Герой Советского Союза Ситнов… Он показал золотую звездочку, которую чудом сумел пронести в лагерь.
— А писатель Лебедев смог бы подтвердить то, что вы говорите?
— Конечно. Но, к сожалению, его уже нет в живых. Он умер. Освенцим был не санаторием.
— Ладно, — отвечают ему, — постараемся навести справки, постараемся найти, может быть он жив.
И писателя Лебедева нашли. Он был в лагере смерти с декабря 1942 года по август 1944 года, свыше двадцати месяцев. И чудом остался жив, хотя это чудо совершили не святые, о которых рассказывал когда-то Петр Михайлович Меньшиков.
Через что прошли Лебедев и его товарищи, пожалуй, не смогут рассказать даже они сами. Они остались живы лишь потому, что каждый день готовы были отдать жизнь ради спасения других. И умирали тысячами каждый день, и поэтому немногие из них остались живыми.
— Узнаете ли вы кого-нибудь из этих шестерых, может кто-нибудь был с вами в лагере? — спрашивают Лебедева.
Свидетель подходит к деревянному барьеру, пристально вглядывается, затем говорит глухо:
— Нет, никого не знаю.
— Он меня не узнал, — доносится голос Божко. — Я — Витька Москвич.
— Видно, подсудимый читал мою книжку «Солдаты малой войны», — говорит писатель. — В ней я писал о Витьке по кличке Москвич. Их было трое — инженер Смирнов, летчик Иванов и Косоротов. Четвертого в нашем лагере не было. Всех Витек я знаю, и не я один. А кто держал с вами связь?
— Я действовал на собственный риск, — заявляет Божко и косится на бывшего начальника полиции.
— Разрешите задать несколько вопросов? — спрашивает Лебедев.
Происходит короткий разговор, малопонятный для посторонних. Где ривер? Направо, налево? Где штаб? Где вышки? Где публичный дом? Карантин? Куда нашивали винкель? Кто был в каком бараке капо? Кто блоковым?
Божко путается, переспрашивает.
— Божко был в Освенциме, — размышляет свидетель. — Но он странно знает лагерь. Карантин знает, внешнюю охрану, а внутреннее расположение, где жили мы, смертники, что-то путает. Очевидно, внутри лагеря он не был.
— Я забыл! — восклицает Божко. — Давно это было…
— Это не забывают, — отвечает свидетель. — Невозможно забыть, по сей день снится. В лагере был порядок— эшелоны, которые приходили ночью, шли прямо в газовые камеры. Те, что приходили днем, отправлялись на селекцию. Отбирали слабых, стариков, детей… Их вели в газовые камеры, остальных на обработку. В начале эффект-камера. Ставили к стенам и избивали железными ломами. Били два часа… Кто упал — смерть. Раздевались прямо на снегу. Свое прячешь в бумажный мешочек, входишь в блок. Начинается санитарная обработка. Стригли, остальную растительность палили паяльной лампой. Потом ставят номер, фотографируют. Без номера не выйдешь из директ-камеры. Гонят в ледяной душ. Тело кровоточит… Разве забудешь? Кого вы знали из подполья?
Божко называет несколько фамилий.
— Лично знали?
— Да!
Лебедев достает из портфеля журнал, открывает страницу, закрывает ладонью надписи под фотографиями, показывает Божко.
— Никого не знаю…
— А из этих?
— Этого знаю! Точно! Знаю! Сейчас вспомню…
Он вспоминает и бледнеет.
— Начальник политотдела Освенцима, — говорит Лебедев.
— Но я был в Освенциме. — Божко глотает слюну. — Я работал в пивнице. Я носил красный винкель. Был в самом центральном. Станлагере. Был на карантине, а до этого работал в пивнице, перебирал картофель. Я носил товарищам картофель, спасал от голодной смерти.
— Выносили картофель? — не выдерживает свидетель.
— Да, один…
— Это верная смерть.
— У нас был форарбайтер, он уходил… Можно было приготовить картошку. Я выносил урюк, когда шли на обед. Я даже украл у эсэсовцев кролика и принес в блок…
— Что он говорит! — Лебедев закрывает ладонями лицо. — За три картофелины офицер вставлял в рот задержанному пистолет и стрелял. Если блоковый обнаруживал в колодках стельку из соломы, насмерть забивал заключенного. Каждая картофелина была событием. Мы, например, проверяли человека, можно его привлечь в Сопротивление или нет, — поручали донести миску баланды до больного товарища. Если доносил, верили, съел — смерть ему, чтобы не выдал других. Иначе не могли, мы были поставлены в чудовищные условия. А он выносил урюк!! Целого кролика! Почему вы работали в пивнице?
— Я болел, — отвечает Божко. — Мне сделали тайную операцию.
— Сказка, — говорит Лебедев устало. — Каждый вечер в больнице проводилась селекция. Знаете, что такое селекция? А ему сделали операцию… Из больницы никто не уходил, в нее боялись попасть, потому что это верная смерть. Попасть туда значило попасть в газовую камеру.
— А в каком году начали колоть номера? — вдруг переходит в атаку Божко. — Разрешите спросить его?
— Разрешаем…
— С сорок второго года, — отвечает Лебедев, — после первого побега русских. Двадцать человек убежали. И комендант лагеря Гесс приказал колоть номера. Вначале одним русским, потом всем.
— Правильно! Вот мой номер, — Божко опять задирает рукав и показывает номер.
— Разрешите посмотреть?
— Посмотрите, — разрешает председатель суда.
— Странный номер. Где его вам накололи?
— В больнице.
— В больнице? В больнице никогда не кололи. И не могли колоть. Когда вы прибыли в лагерь?
— Я попал в Освенцим в начале мая сорок третьего года, потом меня за побег перевели в Бун, потом отправили эшелоном в Матхаузен.