Знание, подобно разуму, также выполняло прежде всего нравственную миссию. При всем относительном разнообразии отраслей знания вожделенным венцом любого познания считалась обретенная праведность. Знание же, «не ведущее к праведности, должно скорее хитроумием называться, нежели знанием».{55} В рамках данной системы мышления не возникало вопроса, делает ли знание человека более добродетельным или нет, ибо знание по сути своей нравственно.

Если труд помогал поддерживать добрые душенные свойства, не допуская пороков, проникающих в душу благодаря праздности, то познание изначально должно содействовать обретению добродетели, и поэтому оно особенно высоко ценилось. Большую роль в этом, естественно, играло воспитание человека в детстве. Один из анонимных авторов писал, что детей необходимо «с наибольшим старанием учить и наставлять, с раннего возраста и до тех пор, пока они не будут хорошо выученными, в первую очередь в католической вере… далее учить свободным наукам и добрым нравам, учитывая, что все достоинство чести будет зависеть от того, как они будут наставлены в науке и добром учении».{56}

Познание обычно оборачивалось своей умозрительной, по преимуществу книжной стороной. Помимо собственно закона божьего особенно высоко ценилось, но крайней мере в дворянской среде, историческое знание. Историческая литература была неиссякаемым кладезем примеров добродетели и порока, на которых полагалось учиться. В наставлениях своему сыну бургундский писатель Г. де Ланнуа всячески рекомендует читать хроники и истории древних доблестных и храбрых мужей: «… держи при себе книги по римской истории или хроники деяний предков и читай их с охотой, поскольку из них сможешь о многом узнать и по примерам из истории… будешь с честью вести себя во всех делах».{57} Ему вторит и французский историк Т. Базен, говоря об исторических сочинениях: «Когда люди их читают, они приобретают больше познания и понимают, что должны следовать честным и доблестным деяниям и избегать, осуждать и ненавидеть порочные и постыдные».{58}

Историческая литература это — «зерцало нравов». Читатель ищет в ней нравственные поучения, а писатель именно с этой целью ее и создает. Многие хронисты и историки той эпохи видели смысл своего труда в том, в чем видел его, например, Жан д'Отон, объяснявший, что написал свою хронику, «чтобы увековечить блестящее зрелище достохвального труда достойных почестей людей, дабы их благие деяния послужили им самим во славу и стали бы примером, указующим путь чести для тех, кто пожелает следовать добродетели».{59} 

Античная литература, интерес к которой неизменно возрастал во французском обществе, о чем свидетельствует постоянно растущее количество переводов на протяжении XIV–XV вв., далеко не обязательно несла с собой новые идеи и способствовала переменам в характере и строе мышления. И хотя вклад античного духовного наследия в развитие новых веяний в общественной мысли весьма значителен, о чем речь пойдет ниже, массовое сознание «переваривало» его без особых для себя последствий. Влияние античной литературы проявлялось главным образом в распространении образов греко-римской мифологии, развитии новых литературных форм, обильном заимствовании из нее дополнительных примеров и аргументов в пользу традиционно нравственной концепции. Иными словами, под покровом античных форм часто билась сугубо средневековая морализирующая мысль.

Так, например, Кристина Пизанская, известная французская писательница конца XIV — начала XV в., объясняет многочисленные заимствования исторических примеров для своего труда «Политическое тело» у Валерия Максима тем, что «славная» его книга о деяниях римлян дала ей возможность надежнее осуществить ее «чистосердечное намерение — побудить сердца государей, рыцарей, знатных особ и простого люда к добру и добродетельной жизни. Ведь, как говорит Валерий, с помощью примеров можно скорее, нежели простыми словами, убедить людей поступать по чести и совести и любить добродетель; то же свидетельствует и Аристотель в X книге “Этики”».{60}

В сочинениях античных авторов, прочно вошедших в круг обязательного познавательного чтения, люди обычно видели и ценили лишь то, что отвечало их собственному кругозору и мировоззренческим установкам. Античная мысль, особенно поздней, римской эпохи, благодаря ее высокой нравственной насыщенности легко интегрировалась средневековым сознанием. Постижение же различий между древними моральными ценностями и средневековыми было связано с развитием гуманистического мировоззрения, которое во Франции XV в., в отличие от Италии еще едва дает о себе знать.

Тем не менее светское знание, представленное прежде всего античной литературой, вносило разлад в нравственную концепцию. Оно далеко не всегда было нравоучительным, и, что важно подчеркнуть, этот разлад достаточно хорошо осознавался. Кристина Пизанская, например, так рассуждает по этому поводу в сочинении «О граде Женском», обращаясь к Разуму: «Я знаю, что есть немало людей со столь проницательным умом, что они могут изучить и понять все, что представляется их взору…. и благодаря страсти к наукам они обретают необычайные познания. Но я недоумеваю, когда известные доктора, даже наиболее ученые и именитые, проявляют столь мало благоразумия в своих нравах и поступках. Ведь науки, преподаваемые в школах, несомненно, учат и помогают быть добродетельным». На это Разум отвечает, что «благоразумием (prudence) наделяет Природа, и одних более, а других менее щедро. Но люди не получают от Природы знания, которые могли бы совершенствовать одновременно с природным благоразумием. И развить в себе оба эти качества намного сложнее и труднее, чем только одно из них».{61} Кристина, таким образом, относит нравственность к природным достояниям; нравственное начало запечатлено в природном рассудке. Знание же, как она сознает, может быть нравственно-нейтральным, и человек может совершенствоваться в науках, не развивая благоразумия. Характерно, что писательница, для которой нравственные ценности несомненно были превыше всего, спокойно допускает, однако, возможность и полезность наук, не обремененных нравственным содержанием, настолько велик в ее глазах был авторитет античной науки. Она пишет далее, что одни люди отдают явное предпочтение благоразумию перед науками, другие же «скажут, что большие познания из разных наук полезнее сколь угодно большого природного рассудка, поскольку природный рассудок существует, пока жив человек и со смертью погибает. Приобретенные же знания, напротив, надолго переживают человека благодаря славе, которую они могут ему снискать… в чем можно убедиться па примере Аристотеля и других, чьи учения обошли весь мир и оказались для него более полезными, чем благоразумие всех людей прошлого и настоящего без обретенных знаний».{62} Но Кристина еще во многом остается мыслителем моралистического толка хотя бы потому, что она традиционно рассматривает природный рассудок как средоточение нравственных качеств.

В то же время знание воспринималось как оплот законности и общественного блага. В королевских ордонансах второй половины XIV в. устойчивой формулой королевского волеизъявления были слова: «приказываем… нашей полной властью, достоверным знанием и королевским авторитетом»{63}.

Автор «Женского зерцала» по этому поводу писал, что «прежние времена были более счастливыми, чем нынешние, поскольку тогда государи с большим усердием изучали искусства и науки, любили добрых клириков».{64} Этот анонимный писатель сам был клириком, как он указывает в своем сочинении. Но схожую мысль развивает и проникнутый рыцарским духом анонимный автор биографии маршала Бусико: «По воле божьей в этом мире было установлено две вещи… как два столпа для поддержания в порядке божественных законов и человеческих… Эти два столпа без сомнения суть рыцарство и наука… и там, где наука развалена, — закон безмолвствует».{65}


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: