Но еще больше мучился маленький Яртагин: недавно вокруг него был огромный, яркий, ласковый мир, и вдруг куда-то исчез, осталась дымная, тесная избенка, где все ощупано, опробовано и надоело. Сначала Яртагин все ходил из угла в угол, заглядывал под лавки, шарил на полу. Он думал, что мир затаился где-нибудь тут: решил — как, бывало, мама — поиграть с ним в прятки.
Потом, когда в избенке мира не оказалось, Яртагин догадался, что спрятался он за дверь: выйти — и снова будут солнце, тепло, река, деревья, птицы, цветы и ягоды.
Он потребовал открыть дверь, бил кулачонками, ногами, пробовал головой.
— Там холодно. Там черный, страшный медведь. Ух, какой! Ты потерпи, медведь скоро уйдет, — уговаривала и пугала его Нельма, а мальчишка не понимал еще, что такое медведь и холод, не умел еще ждать и терпеть и не отходил от двери. Нельма посадила его в угол и загородила скамейкой. Как тоскующий узник к тюремной решетке, прижался малый лицом к скамейке, заплакал крупными, взрослыми слезами. Невозможно было устоять перед таким горем, и Нельма вынесла Яртагина погулять.
Но за дверью жил действительно кто-то черный и злой, он накинулся на Яртагина, истерзал ему нос и щеки, заполз под шубенку, в варежки, вцепился в ноги, в руки. Мальчишка заплакал горше прежнего. Вернулись в избенку.
Куда же все-таки девался мир и почему мама не хочет вернуть его? По своему краткому жизненному опыту Яртагин знал, что все идет от мамы, и не отставал от нее ни на шаг, тянул руки, хватал за платье, не умолкая бубнил: «Дай-дай-дай!»
В избенке все истерзались сердцем. Нельма начала впадать в столбняк, с ней говорят — она не слышит; из котла в огонь хлещет варево — она не видит. Игарка поугрюмел и окончательно затих, в затишье нарастала гроза; не раз молча, но с сердцем отбрасывал Игарка долото и рубанок.
Нельма думала — заболел мальчишка; Игарка думал — капризничает, и только Василий догадался, что беда у них с Яртагином общая: нельзя не жить живому. Он решил вспомнить свое прежнее мастерство, выбрал из дров ровненькое поленце, наточил нож и, пока утомленный Яртагин спал, нарезал игрушек, расставил их по углам. Игарку с Нельмой отослал к Сеню в пристрой.
Проснулся Яртагин и начал звать маму.
— Она здесь. Давай поищем, — сказал Василий.
Оба полезли за очаг и нашли там в углу оленя. Был он из дерева, но как настоящий: и рога, и ноги, и коротенький хвостик.
Пошли искать дальше и в другом углу нашли деревянную собаку и нарту.
— Ну, теперь мы догоним нашу маму.
Василий запрягал оленя в парту, а Яртагин хлопал в ладоши. Запрягли и поехали под стол, под лавку и еще поймали двух оленей. Припрягли и этих, поехали на тройке. Но мама, заслышав веселый шум, пришла сама. Умную, добрую маму решили «покатать», а потом катали Игарку, Кояра, Сеня и его женку, работали вплоть до вечера. Когда олени устали, Яртагин перенес их в постель и сам заснул рядом с ними.
На другой день катались на лодке: нашли ее утром у Яртагина в постели, потом ходили на охоту, били песцов и лис, сдали Ландуру, и страшный Ландур увез их на своем пароходе в город.
Почти два месяца полярной ночи, не заходя, светило Яртагину и Василию воображаемое солнце, шумела, плескалась и возила их воображаемая река, от воображаемых выстрелов падали и умирали воображаемые звери. Немало подлинных, невымышленных радостей открыл Василий в этом выдуманном мире, они спасли его от тоски и от гнета пустого, ненужного времени, а Яртагин жил, горевал и радовался в нем, как в настоящем, и не сразу заметил, когда нашелся живой похищенный мир, с живым солнцем, с живыми деревьями, птицами и рекой, — а заметив, не изумился, точно всегда был в нем.
XII
В конце января с приходом солнца собрались на «большую ходьбу». Но тут явился и задержал вестовой из Туруханска. Он оповещал население, что едет сам пристав, сгонял подводы, заставлял скоблить избенки, прятать больных, проверял ссыльных, на местах ли, как настроены, не готовят ли жалоб и неприятностей властелину.
Был это тот самый полицейский, что доставил Василия к Игарке; теперь он вел себя тихо, учтиво, как хороший знакомый, крепко помнил: обидишь, обозлишь кого — не пригонят подвод, плохо накормят властелина, пожалуются, и полетишь из Туруханской благодати в какую-нибудь голодную Тверь. Вот проедет сам, тогда все можно.
Заикнулся было Игарка, что приставу они вроде ни к чему: оленей у них нет, избенка и жизнь бедные, пристав наверняка не польстится на такую.
— Вдруг поговорить вздумает.
— О чем говорить-то?
— Спросит, как зовут.
— Он как едет: без дела, по делу? — спросил Игарка.
Полицейский долго мялся, все озирался на Василия, а потом почему-то решился и ответил, хотя и было приказано молчать:
— Война… дальше сами понимаете.
Еще с прошлого года шла большая мировая война, а они ничего не знали.
Полицейский пробыл два дня, нагнал в Игаркино зимовье оленей с сотню и уехал дальше. Рассказал он и еще кое-что про войну: в начальстве измена, народ воевать не хочет, калечат сами себя, прячутся в лесах, все готовы переписаться в Туруханский край, откуда не берут на войну. Одних купцов переписалось человек двадцать.
— И Талдыкин? — поинтересовался Игарка.
— Раньше всех; я, говорит, здесь торгую, а туда, наверх, только погостить езжу. Переписали. — И шепотком: — Заплатил где надо. Известно.
— Человек как человек, — вспоминал потом полицейского Игарка. — А перестанет у него над башкой капать — скотом сделается.
Дня через три явился новый вестовой; не останавливаясь, на ходу крикнул: «Едет!» — и перескочил на свежую оленью упряжку.
— Вот оглашенный, — проворчал Игарка.
Не успел осесть снежок, взвихренный вестовым, а ямщики уже собрали оленей, запрягли в четыре нарты, в каждую по шестерке, лучшую, отборную шестерку приготовили под экипаж приставу, натянули рукавицы, взяли хореи[4] и замерли, а когда вдалеке — верст, наверно, за пять — показалось облачко снежной пыли, сдернули шапки и не надевали их, пока не приехал и не разрешил пристав.
Он ехал в нартяном чуме, на шестерке оленей. Впереди на тройке, в открытой нарте, скакал урядник, пробовал дорогу; справа и слева, тоже в открытых нартах, скакали по два стражника и сзади — опять урядник. В некотором отдалении бежало голов пятьдесят свободных оленей, чтобы заменять упряжных, если на полпути устанут или подохнут. Все ямщики ехали стоя, не умолкая гикали, не переставая погоняли оленей, работали хореями, как на молотьбе цепами, сбросив шапки, и от непокрытых голов валил пар. Олени бежали с такой прытью, что невозможно было разглядеть их ноги; казалось, они не бегут, а летят.
Игарка угадал: пристав не соблазнился его избенкой, даже не вылез из походного чума, а приоткрыл только дверку и спросил:
— Какой станок? Кто хозяин? — Заметил Василия. — А кто этот, в шапке?
Когда сказали, что ссыльный, скривил губы, захлопнул дверку, и через минуту тяжелый возок, запряженный шестеркой свежих оленей, взвизгнул полозьями и умчался в новом, еще более диком вихре.
Хозяин и освободившиеся ямщики ушли в избенку, а олени, и упряжные и порожние, легли на снег около нарт.
К вечеру из шестерки, везшей пристава, половина подохла. Ямщик-хозяин лег рядом с трупами и заплакал. Большой Сень склонился к Игарке, шепнул:
— Слава Ному[5], не дал нам оленей.
В «большую ходьбу» отправились одни мужики, женку Сеня и Нельму оставили дома осматривать и потом вновь настораживать ловушки, расставленные около зимовья. Вышли с намереньем не возвращаться месяца два-три, до весны, на это время запаслись и грузом: сухарями, крупами, боеприпасами, взяли Сенев шалаш. Шли гуськом, впереди постоянно Большой Сень, за ним остальные, строго придерживаясь готового следа. Только Кояр нарушал это правило, забегал вперед, гонялся за ненужными пока птицами, беззаботно транжирил свою ребячью силенку.