Пошли к Веньямину оба, и лоцман и Мариша. Он встретил их на крыльце, обнял одной правой рукой, провел в избу и велел сесть рядом.
— Ну, как, — спросил Веньямина лоцман, — управишься со штурвалом одной-то?
— Со штурвалом управлюсь. Другое горько — вояка конченый.
— А что-то, сынок, не пойму тебя…
— И не поймешь, пока там не побываешь. — Веньямин погрозил своей единственной рукой в ту сторону, где была война. — А со штурвалом я постараюсь управиться обязательно. Заменю уж как-нибудь нашего незаменимого.
— Кого это? — встрепенулась Мариша.
Веньямин протянул руку в сторону Павлова пятистенного дома.
— Его, братца единокровного. Пусть за свое добро сам повоюет. — Повернулся к Марише. — Правду говорила, сестрица: подлец Павел. Я все думал: Павел — удачник, а он просто-напросто подлец. — На сером землистом лице Веньямина проступил густой пот. — Просто-напросто подлец.
— Уж не собрался ли ты, сынок… — лоцман не договорил. Но Веньямин понял его.
— Павла? Нет. Павла туда. Там давно ждут, пусть за свое добро сам повоюет. Себе найду и кроме Павла. Найду какого-нибудь Ландура.
— Ландура помнит другой, — сказала Мариша.
— Ландуров, сестренка, много, ой, много! Вот и хорошо, что твоего Ландура помнит кто-то. Нам меньше дела.
Лоцман отодвинулся, поглядел на Веньямина сбоку: он ли это, сын ли, не другой ли, схожий с ним человек. Он, сын. Высокий, длиннолицый, совсем прежний Веньямин, только потемнел и без руки. Но что такое с ним стало? Сам потерял руку, а другого брата хочет отправить туда же. Павел обидел его, верно, один занял пятистенок, а их с Петром выдворил в малую избенку, но не такая уж это обида, чтобы желать за нее смерти. И раньше не обходилось без обид, но смерти Ширяев на Ширяева никогда не замышлял. И Мариша заодно с Веньямином. Хотела поставить Егора старшим на порог — это понятно и справедливо, а теперь, когда Егор отказался, что еще яриться на Павла? Будто не одного отца дети. Попробуй пойми. Лучше и не стараться, лучше поскорей и навсегда уйти из жизни.
Лоцман встал.
— Я знаешь, того… пойду.
— Посиди, дай поглядеть на тебя: отец ведь. — Веньямин погладил отцу сгорбленную спину.
— Знаешь, нездоровится. Мариша вот побудет, — и ушел.
По дороге все думал, что сейчас же, не дожидаясь и Мариши, переберется в закутку, строенную для Василия, там, во тьме, в тиши, легко и окончательно позабудет жизнь, а она позабудет его, разойдутся они без греха и муки. Пришел, открыл закутку — от стены до стены паук развесил паутину, — захлопнул закутку, усмехнулся: «Опоздал, Иван Пименыч, занято. Молчать надо, не то смеяться будут, скажут: Иван-дурак раньше смерти помер».
Веньямин немного попривык, что опять дома, и пошел к Павлу говорить о работе.
— Я думаю на свое старое место, к штурвалу.
— С одной-то? — удивился Павел.
— Одной, двумя, совсем без рук, зубами — никому до этого дела нет. Водил бы не хуже других.
— Ну, об этом не будем спорить, — поспешил сказать Павел. — Дело в месте. А места нету. Мы ведь не могли ждать, когда вы там воевать кончите. На твое место другого поставили.
— А теперь надо наоборот — меня к штурвалу, другого на войну.
— Кого? На твоем месте старик. Петра? У Петра — сердце.
— Тебя придется.
Хотел сказать Павел, что такие шутки лучше не шутить, но посмотрел на Веньямина и осекся, побледнел, залепетал:
— Ме-ме… ме-ня?
— Тебя, тебя! Здесь, у штурвала, сойдет и одноручка. А там — нет, никак. Вот там будешь ты незаменимый. Двуруких-то немного осталось, а войне конца не видно, ждут тебя, не дождутся.
Павел, способный один, голыми руками, без ворота, выбирать десятипудовый якорь, сидел как пригвожденный, не мог ни встать, ни поднять руки, чтобы вышвырнуть брата, не мог шевельнуть языком, чтобы крикнуть: «Вон, вон! Ты не брат мне, не брат!»
— Не хочешь, страшно? — Веньямин повернулся к нему безруким плечом. — А чем ты, где ты заплатишь мне вот за нее, вот за такую?! За твое добро потеряна. Думаешь, так сойдет? Нет, братец, не сойдет, востребуем. Все востребуем!
Дома Веньямин надел рваную, позеленевшую от дезинфекции шинель, на грудь прицепил «георгия» третьей степени, в походный мешок сунул каравай хлеба, щепоть соли, щепоть чаю, ком сахару и кликнул со двора жену и мальчугана.
— Поживите без меня еще немножко.
— Да неужто снова воевать? — спросила жена, бессильная уже горевать и плакать.
— Воевать… больше на собственных ногах я не пойду, пускай на руках несут. В город, добиваться места.
Шел он быстро, походным маршем; до города было сотни две верст, хотел дней за десять управиться туда и обратно, потому что шла весна, земля на полях тужала, подходило время пахать и сеять. Хотя и не знал пока, как будет хозяйствовать одной рукой, но думал, что приспособится к чему-нибудь, скажем, боронить и сеять; а пахать жене придется.
На полдороге Веньямина обогнал Павел, ехал на самом хорошем коне из своих четырех, и этот конь был до копыт в мыле.
«Насчет меня, — догадался Веньямин. — Ладно. Попробуем, кто кого. — Тронул своего „георгия“. — Поглядим, много ли ты стоишь».
В городе Веньямин начал с воинского начальника. Тот выслушал, во всем с Веньямином согласился и велел прийти на другой день, за это время он отдаст приказ мобилизовать Павла и договорится с речным надзором, чтобы на порог не посылали никого, кроме Веньямина. Завтра Веньямину останется сходить в речной надзор и получить назначение.
А Павел начал с пароходчиков: с Ландура, с Гадалова, с Кучеренко:
— Беда…
— Какая кому беда? Немцы побили наших? Не беда. Будем торговать и с немцами.
— Есть у меня братец Веньямин! Пришел с фронта безрукий. Требует поставить его к штурвалу.
— Безрукий?.. Перетопит все наши пароходы. Не принимать.
— Звать не пришлось бы… — воинственно и мрачно сказал Павел.
— Звать, такого?
— Братец пригрозился выдворить меня на войну. В городе уже, хлопочет. Выдворит — в ножки ему поклонитесь.
— Ну, нет! Не отдадим тебя.
Купцы всем скопом явились в речной надзор: если снимут вот его, Павла Ширяева, они не выпустят из затонов ни единого парохода; потом с чиновником из речного надзора пошли к воинскому начальнику: если придет к вам Веньямин Ширяев, знайте — смутьян, опаснейший человек, добивается убрать с Большого порога своего брата Павла. А это, имейте в виду, конец движению по всей реке. Вы не получите ни единого новобранца, ни фунта хлеба.
Воинский поблагодарил патриотов, а Веньямина задержал на допрос.
За всю жизнь лоцман не болел так сердцем о детях и о жизни, как в ту весну. Просыпался он рано, до зари; глядел, как разгорается она, слушал, как начинали запевать птицы, и радостно говорил: зяблик, скворец. А просыпались куры и цыплята — брал кусок хлеба, выходил кормить, потом докладывал Марише, что сыты все и целы. Веньямина и Петра навещал ежедневно, и даже к Павлу смягчалось сердце: надо проведать и его.
Но самая нежная и тревожная забота была у него о Марише. Как за младенцем, постоянно следил за нею глазами и боялся, не оступилась бы, не встряхнулась бы… Старому сдержанному человеку было дивно на себя и неловко и потому лишь не боролся со своими чувствами, что полагал: скоро будет смерть и все кончится. От Мариши лоцман знал про ссору Веньямина с Павлом, знал, что оба в городе, но решил не встревать: «Их дело, их. Пускай будут как трава в поле — крапива, татарник, — все равно, я и таких любить буду. Они все-таки дети, я все-таки отец».
Но вот Павел вернулся из города один. А Веньямин пропал где-то. Павел встретил жену Веньямина и отвернулся. Павловы дети поймали Веньяминова мальчишку и отколотили. Тот пригрозил: «Вот придет тятька, задаст вам». — «Жди, придет. Тятька твой в тюрьме, его повесят».
Тогда лоцман подумал: «Нельзя уйти из жизни так, молчком: лег и умер. Они все-таки дети, а я все-таки отец». Встал и пошел к Павлу. Он не был у него давно. Пришел в полудне, как раз приехали с поля работники, три человека на трех конях. Кони сытые, большие, копыто не закроешь шапкой. Четвертого коня держали дома, всей работы у него было вывозить хозяина. Дом под новой крышей, окна — с резными наличниками. Кроме работников, по двору бегала с поганым ведром расторопная чужая женщина. На ее заботе были коровы, овцы, куры, огород, печи, полы, стирка, баня; бегала она поспешающей припрыжкой с напуганным лицом, взгляд был виноватый и злой.