Лоцмана встретила в воротах, загородила дорогу.

— Куда, дедушка, куда? Здесь не подают.

— Набиваться будешь, не возьму. — Лоцман решительно отстранил женщину. — Тебе вон там сидеть надо. — Показал на собачью конуру.

— Я что ли… Я ведь не от себя, Павел Иваныч не велит пускать всяких нищих и прохожих, — виновато сказала женщина.

Сычом присел лоцман на крыльцо.

— Всяких… Скажи твоему Павлу Иванычу — пришел, мол, батюшка Иван Пименыч.

Павел явился тут же.

— Что, батя?

— Куда девал Веньямина? — тихо спросил отец. Павел встал. Все в нем и без того круглое — лицо, глаза, живот — стало вдруг еще круглей.

— Батя, с миром пришел — милости прошу в дом, будешь гостем. А если насчет Веньямина — уйди лучше от греха!

— Где Веньямин? От твоих рук нет Веньямина, — сказал лоцман еще тише, но требовательней, брезгливо покосился на полные, по-женски очерченные и красивые руки сына: Каиновы руки.

— Ты замолчишь, батя? — Павел схватил отца за плечи, тряс и шипел: — Замолчишь?

— Представь Веньямина! Кайся, кайся! За Егора, за Веньямина.

Начали сбегаться работники, дети. Павел стиснул отца крепче и вывел за ворота, ворота закрыл на засов.

— С ума спятил старый.

Лоцман немножко постоял, подождал, пока отошла помятая грудь, и поплелся размытым берегом реки, по камням, по кореньям. Дошел до ярка, что вздымается над порогом, и остановился: с этим ярком было связано первое, самое давнее воспоминание в его жизни.

Был он лет шести-семи, бегал еще без штанов, в одной холщовой рубахе. В такое же весеннее время, когда снег сошел, а вода убраться не успела — по берегу всюду стояли озера и катились ручьи, а сквозь воду поднимались желтые и круглые, как шуркунчики[7], ранние цветы, — отец, тогда старший лоцман у порога, велел ему взобраться на самую макушку ярка и поглядеть, нет ли чего на реке.

Босоногий Ванька, ловкий и цепкий, как козленок, кинулся в гору. Мешала рубаха — тогда носили длинные, ниже колен, — захватил подол в зубы. Со стороны, знать, было потешно — сам себя тащит за подол зубами, — отец долго и громко смеялся. Крутой склон давался трудно, но в мальчишке проснулась жажда борьбы и победы, без отдыха он одолел половину горы и только потом решил отдохнуть, лег, перевернулся животом к солнцу, по-кошачьи.

И тут впервые увидел, что земля гораздо шире, а река гораздо длинней, чем знал до этого, а знал небольшую долину около порога, и там, где кончалось его знание, кончался для него и мир. Был этот мир достаточно просторен для игр, радостей и огорчений шестилетнего. Шестилетний не ведал еще желания раздвинуть его, посмотреть, что за ним, мир настиг его врасплох, и тем сильнее было удивление.

Мальчишка снова закусил рубашонку и полез выше, забыл усталость, потерял тропу, лез напрямик, ободрал коленки, зашиб пальцы, но не замечал этого. Земля ширилась, река удлинялась, возникали новые селенья, поля, острова, покосы.

Поднялся на верхушку ярка и глядел — глядел вдаль, где было что-то синее и неясное. Дома всполошились, отцу пришлось взбираться на яр, силой возвращать мальчишку домой: трещина, где шумел порог, стала ему скучна и недостаточна.

Многое, что случилось в жизни, потускнело для лоцмана, многое совсем ушло за горизонт памяти, а первое знакомство с большим миром осталось, и вот через шестьдесят лет с прежним младенческим нетерпением захотелось еще раз подняться на яр и взглянуть с его высоты на мир в последний уж раз, больше, наверно, не хватит силы, останется ему и для радостей и для огорчений снова одна небольшая припорожная долина.

Лоцман начал подниматься. Удушье разрывало грудь. Выступили слезы. Вокруг тела, по пояснице, обняла горячая боль. Но все-таки одолел.

Э-эх! Прошла всего-навсего одна человечья жизнь, а землю узнать трудно. Столько перемен. Лес, когда-то сплошной, разорван полями, жильем, дорогами. Была одна деревня Надпорожная, в четыре дома, теперь деревень видно с десяток, а в Надпорожной домов сорок. Понаехали вятские, тамбовские, украинцы, казаки, еще какие-то. Видно, и там, по всей земле перемены, без перемен не поехали бы.

Повернулся к реке, к порогу. Не то, не то. Бывало, не успеет толком убраться лед, к порогу бегут илимки из Красноярска, из Минусинска с бакалеей, с красным товаром, с хлебом. По двести — триста илимок пробегало сквозь порог в весну, штук по двадцать проводили за день. У порога шум, песни, берег горит от красных матросских рубах.

Теперь не то, не то! Кончились илимки. Проплывет за лето одна-другая, как во сне. Затих у порога лоцманский и матросский шум, красные рубахи сменились синими блузами. Э-эх! Что наделала «Аннушка».

Лет сорок пять назад вместе с илимками появился первый на Енисее пароход «Аннушка». Сама не больше илимки, волочила всего одну баржонку, путалась в воде колесами, пыхтела, гудела и показалась всем смешной. Один лишь хозяин, купец Буданцев, вступился за «Аннушку», покосился на гордые, спокойные илимки и бахнул: «Недолго будете шлендать, скоро всех выведет моя „Аннушка“». Тогда не поверилось, что маленькая «Аннушка» приведет на реку большие перемены: известно, всякая каша сама себя хвалит.

А Буданцев будто в воду глядел: лет через пять купец Шарыпов выпустил пароход, еще через пять купец Гадалов пригнал из-за моря, и пошло: Кытманов — пароход, Баландин — пароход, Кузнецов — пароход и снова Гадалов — два парохода. Образовалось целое общество — «Енисейское пароходство». Глядя на купцов, казна привела из-за моря большой караван, получилось «Казенное срочное пароходство».

Думал лоцман, спать не дадут, будешь у порога вечно, и ребят всех перепугают гудками, а получилось пусто и тихо. Пароходы растеклись по всей реке, а река большая, притоков много — пройдет порогом один-два за неделю, и хорошо.

Пусто, тихо и строго, как не в России. Говорят, товаров перевозят больше прежнего, а не видно: везут в трюмах. Люди пошли — будто и у них трюмы: едут без песен, без шума, без брани.

С ярка хорошо виднелись все Павловы угодья — дом, поля, покосы. Раздался Павел. А что Павел, когда Ландур — пароходчик, когда реку не узнаешь. Жизнь такая, все от жизни, и Павел оттуда, и Веньямин, и Егор, и Мариша, и Василий. Жизнь как гора: по одну сторону богатство, по другую — бедность. Родится человек — и покатился либо в богатство, либо в бедность. Больше все в бедность. На всех Ширяевых удался богатым один Павел.

Поглядел вдаль. Там, как и прежде, в детстве, было что-то синее и неясное, как дым далеких пожаров. Махнул рукой — не разглядел при молодых глазах, теперь подавно, — и пошел вниз, в долину; потом в закутку. Теперь дело за мной, жизнь свое сделала, забыла и вышвырнула.

Там, в закутке, и нашла его Мариша.

— Давно, знаешь, спросить хочу: Василий оставил тебе что-нибудь? — сказал лоцман.

— Оставил, — ответила она улыбкой.

— Рожай скорее, я его, маленького, ждать буду. А то мне от вас, от больших, жить неохота стало.

XVII

Как и прежде, на каждую сирену Мариша выходила к порогу. Ходить в гору и под гору было все трудней. Младенцу приближалось время родиться. Мариша всякий раз давала слово: «Этот разочек будет последний», а удержаться дома не хватало силы: в одной стороне реки жил несчастный подопальный брат, в другой — где-то скрывался муж.

За все время, как ушел Василий, получила от него одно письмо, привез знакомый лоцман. Таким же способом могло прийти и другое. Не выйди вовремя на порог — письмо отдадут кому-нибудь из братьев. Хорошо, если Петру. А если Павлу?

Выходя на порог, Мариша надевала широкое платье, живот подвязывала платком, а младенцу говорила, как живому и разумному: «Ты потеснись маленько, потерпи, от папки письмо будет». Но младенец не желал тесниться, напротив, все расправлялся, теснить его насильно было жалко, и Павел заметил. И сам был зорок, и жена подстрекнула: у Маришки-то живот лезет на нос. Павел управился с пароходом и подошел к Марише. На берегу были Петр, два лоцманских помощника, пять или шесть чужих женщин из деревни, привозили к пароходу молоко и яйца.

вернуться

7

Маленькие бубенчики на конской сбруе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: