Умерла свекровь — и Степановна поджала губы: шутку, песню — не выманишь. Вставать начала до солнца.
— Кузьмовна, Андреевна!.. Гляньте, где солнышко-то.
Снохи делают, а Степановна шипит: «Не так, не этак, — и переделывает. — Забудьте свекровушку, теперь я устав веду». И до того привыкла ворчать, переделывать, что начала и на себя ворчать, за собой переделывать. Года через три растеряла все тело, разучилась наряжаться, лишилась сна, мечется по двору, как помело в печке, сама палка палкой, волосы растрепаны, будто и волос с волосом живут в ссоре; пальцы дрожат, ищут, что можно переставить, дернуть, — когда нет ничего дельного, перебирают складки на сарафане, крутят пуговицы. А Павел стал еще грубей и нахальней: чуть наперекор ему — заорет, не пощадит и отца; братья — на общую работу, он — на свою: поднимает новь Степановне под лен, везет продавать куделю. Задолго до раздела Павел и Степановна завели свое хозяйство: корову, свинью, овец, посевы.
— Лошадушку что же позабыли? — спросил как-то Веньямин.
— Зачем им своя лошадушка, — сказала Мариша. — Лошадушку не острижешь ведь, молока, маслица не продашь от лошадушки. А работать и на батюшкиной можно.
Степановна запомнила это и решила вытолкнуть Маришу поскорей замуж.
Егор сидел за баней, на пне, вязал берестяную дорожную укладку.
— Егорушка, верно сказывает отец про Ландура? — спросила, подойдя к нему, Мариша.
— Верно.
— И про тебя верно?
— Верно. Видишь, готовлю плетушку. Хороша? — Егор протянул свое плетенье. — Давай попробуем, черпнем из Енисея водицы.
Он был великим мастером на всякое рукоделье. Так плотно укладывал лыко к лыку, что в укладках Егорова плетенья можно было хранить воду. На покос ли, на жнитво ли воду всегда носили в берестяных плетеных бутылях: и уронить можно, не разобьется, и вода стоит холодной дольше, чем в стеклянной посуде; в постройках так пригонял бревно к бревну, что и самый тончайший луч солнца не мог отыскать щелки; лодки сшивал без гвоздей, деревянными шипами и замочками.
— Хороша, спрашиваю? — повторил Егор.
— Хороша бросить в печку. — Мариша отломила от соседней березы топкую вицу и начала ссекать головки жарков, которые цвели вокруг бани. Река в половодье взбегала на берег до самой бани, а уходя, оставляла озерки и лужи, они не просыхали до половины лета, и все это время в них цвели болотные цветы: жарки, курослеп, кувшинки.
— Гневаешься? — смеясь, спросил Егор.
— Гневаюсь… Из лоцманов вдруг в помощники; с Большого порога на дрянной пароходишко. И к кому? К Ландуру… Сам думаешь пароход нажить?
— Где нам пароход… Наживем Егора Иваныча, и ладно.
— Ограбил Ландур кого-нибудь, вот и пароход.
— А если честно? Ландур-то сватает тебя.
— Ты будешь батрачить, довольно с него и этого. — Девушка пошла к дому, на полдороге остановилась, крикнула: — Когда пойдете?
— Утром.
— Собрать тебя надо?
— Будет милость — собери.
Мариша приготовила шесть пар белья: стирать-то некому ведь!.. Шерстяную фуфайку, шапку, валенки: придется брату стоять у штурвала и по ночам и под сиверко; в полотенце завернула мяты: любил Егор чай с мятой; поставила тесто: к утру поспеют и подорожники.
Потом начала собираться и сама: надела бордовое платье, еще не надеванное, башмаки со скрипом, шелковой зеленой лентой перевязала волосы, на плечи кинула ковровый платок. Зашла в избу, сказала:
— Проводите, братики! Зазорно одной-то.
— Куда?
— К Ландуру, пароход глядеть. Сватает.
— Ну вот, один отдурил, другая зачинает.
— До свиданья, братики! — Поклонилась в пояс: — Не взыщите, если выйду за Ландура самокруткой.
— До свиданья, сестрица! Не взыщем…
Пароходная команда получила по чарке водки и спозаранку завалилась спать: наутро, чуть свет, выход на порог. Не спали только вахтенный да сам пароходчик — Ландур. Он сделал по палубе, наверно, больше сотни концов и все никак не мог размыкать тревогу, которая навалилась на него: то ему казалось, что шум порога становится громче — значит, пароход сорвался с якоря, мчится на подводные камни, — и Ландур бежал к якорной цепи; то слышалось ему, что по воде хлюпают плицы пароходных колес — значит, кто-то догнал его, остановится ниже и раньше проскочит на север, тогда неминуче идти по оборышам, — и Ландур хватал подзорную трубу, начинал оглядывать реку. Заботила и Мариша: пароходчиков на свете поменьше, чем девок, — это верно, только и то верно, что глупы девки, падки на брови да на кудри.
— Лодка от лоцмана! — крикнул вахтенный.
Приехала Мариша. Ландур обрадовался: стало быть, согласна, — и струсил: одна, стало быть, против лоцманской воли, а завтра лоцман поведет сквозь порог, дрогнет у лоцмана рука — и нет посудины, разбирай потом, отчего дрогнула, от обиды или по злому умыслу.
— Я — пароход глядеть, — сказала Мариша.
— А батюшка где же?
— Болен от ваших милостей.
— А братцы?
— Братцы — гордые, говорят: приглашенья настоящего не было.
Ландур растолкал сонного капитана, двух матросов, — берите лодку, везите Ширяевых!
Ширяевы приплыли все: и сыны и снохи — можно ли было усидеть дома, когда Ландуров пароход — не пьяная выдумка, а сущая правда; привезли и старого лоцмана, снохи вытрезвили его кислым квасом и огуречным рассолом.
Осматривали пароход. Был это промышленник «Барнаул», знакомый Ширяевым. Ландур переименовал его в «Север». Пароход небольшой, но устойчивый, морской формы и морского, винтового хода. По Енисею плавал три лета, шесть раз проводили его Ширяевы сквозь Большой порог. Пароход специально обдумывался под перевозку грузов: тесные каютки для людей и большой трюм для товаров, сильная машина, цепляй две, три барки — попрет. До последней щели был он загружен всякими товарами: в трюме мука, мануфактура, кучи сетей, круги канатов, на палубе горами ящики, бочки и бочата.
— Барышистая посудина, каждый вершок кует денежку, — сказал лоцман и мрачновато усмехнулся. Он был не в духе, даже шутки и похвалы у него получались злые. Понюхал мешки с мукой и пошутил: «Чудной народ азиятцы: товар с гнильцой любят». В трюме потянул носом и сказал: «Эй, хозяин, здесь недавно кабачок был?.. Шибко водкой разит».
Ландур пригласил гостей в каюту. На столе вино: белое, золотистое, бордовое, на закуску — икра, холодная осетрина, копченая селедка.
— Не обессудьте, — кивнул на стол. — Не так бы надо… А ничего не поделаешь: не дома живем, плаваем. — Разлил вино, протянул лоцману руку: — Ну, Иван Пименович, роднимся?
— Как Мариша. Я ни перечить, ни неволить не стану. Говори, дочка! — отозвался лоцман.
Все притихли, повернулись к Марише. Она повела бровями на Ландура.
— Твой пароход?
— Мой. — Ландур поспешно развернул купчую крепость — лежала она близко, в кармане, нарочно положил, чтобы показать в удобный момент.
Мариша повертела в руках купчую, поглядела на шелковые шнуры, на сургучные печати, сложила и вернула хозяину. Потом встала, поклонилась отцу в пояс.
— Не сердись, батюшка, если слово мое покажется неугодно. — Выпрямилась, повернулась к Ландуру: — Видала, твой пароход. А вот бредни вязать научился? Сперва научись, потом засылай сватов! Пошли, батя, пошли, братики! — и сама первая выскочила на палубу…
— Павел, Павел!.. — сдавленным шепотом позвал Талдыкин. — Останься!
Павел оглянулся на отца, на Степановну, — отец уходил, жена приостановилась, — и остался. Талдыкин кивнул Степановне:
— Ты чего ломаешься? Отдельного поклона хочешь? Поклонюсь. Я не как прочие, гордые.
У Степановны выше головы вспорхнули руки.
— Влас Потапыч, было бы чем гордиться.
Сначала разговор не клеился, угощались молча: Павел с Талдыкиным пили водку, а Степановна — рюмочку золотенького, рюмочку бордовенького, рюмочку беленького.
Первым не выдержал молчания Павел:
— Сестрица не иначе губернатора ждет. Хо-хо!
Но Влас Потапыч не подхватил разговора, и Степановна перевела его на торговлю.