Павел сидел на камне, пытался завернуть цигарку, но бумага рвалась под пальцами, махорка сыпалась на колени, липла к мокрому бушлату. Мариша кинулась к Павлу, он отстранил ее плечом.
— Ты чего?!
— Я, — Мариша осеклась, ей показалось, что по толстым красным губам брата пропорхнула довольная ухмылка.
— Ты, ты!.. — И опять та же ухмылка, когда прибежала Степановна, начала голосить и рвать на себе волосы.
На место крушения приезжала следственная комиссия: седоусые лоцманы и капитаны, ученые чиновники. Они осмотрели разбитую посудину, допросили Павла, братьев, старого лоцмана, постояли над порогом, покачали головами, — удивительно, как только управляются Ширяевы с этой дикой силой! — и оправдали Павла. А Мариша все не могла позабыть его ухмылку.
Однажды по вечерней заре Ширяевы заметили знакомый пароход. Удивились, какая нужна выгнала Талдыкина с низов вместо октября в августе?
Ландур сошел на берег, и загадка объяснилась: на севере выдалось на редкость богатое лето, и было немыслимо всю добычу перевезти одним рейсом.
— Значит, того, лето на лето не падает? — спросил старый лоцман.
— Как еще не падает-то, прямо диво. Нынче не то что два, можно три парохода нагрузить.
— Вот оно как… А у нас горе.
— Слышал. Горе в одном месте не живет, горе от вас прямо к нам. — И Ландур рассказал, в какую было беду впали азиятцы. — Я поговорю еще с Феоктистовым. Мне бы сегодня бежать через порог, а из-за него стоять придется. В нашем деле ночь не мало стоит.
Феоктистов, по случаю ремонта, жил у Ширяевых. Разговор с ним начался тотчас же после ужина. Ширяевская семья еще не успела разойтись от стола. Ландур открыл железный зеленый сундучок, где хранил бумаги и деньги, отделил три десятирублевки, отделил одну из бумаг, договор с Егором Ширяевым, и положил перед Феоктистовым.
Небрежно, одним глазом, пробежал Феоктистов бумагу, потом вернул ее Ландуру, а деньги скомкал и сунул в карман.
— Я не насильник. Если Егор Иваныч наложил на себя такую волю, пускай уходит. — Он пренебрежительной улыбкой наградил все ширяевское застолье.
— Егор Иваныч не виноват. Не грохались бы… — Ландур подал Феоктистову другую бумажку и при ней пять красных — долг Большого Сеня, потом третью, а всего пятьдесят четыре договора и три тысячи девятьсот шесть рублей.
Когда расчет окончился, Ландур тихонько тронул за рукав задумавшегося Феоктистова.
— А за пароход сколько желаете получить?
Феоктистов отдернул руку, вышел на середину избы.
— Эй, Павел! Утром выведешь мой пароход на порог. Начал — добивай! — И хлопнул дверью.
Ширяевский дом напоминал растоптанный муравейник, до утра не утихала в нем тревога и суета. Петр и Веньямин шушукались с женами, Степановна молилась богу, стучала в пол коленками и лбом, Павел сидел у открытого окна и поминутно чиркал спичками, прикуривая; окурки бросал за окно, а отплевывался в избу, на пол. Ребятишки постоянно вскакивали, начинали плакать, и, когда заводили слишком громко, Степановна бросала молитву, шла к ним и шлепала всех подряд, не разбираясь, кто спит, а кто канючит. Потом снова падала в передний угол. За перегородкой, в горнице, Ландур чикал счетами. Под окнами, как сторож, бродил Феоктистов. Чуя его, бешено рвался с цепи и лаял во дворе пес Шарик. Старик лоцман и Мариша были в клети. Мариша полежит-полежит, откинет полог, спросит:
— Тятя, спишь? Нет? — И скажет про Павлову ухмылку. Потом: — Талдыкин-то случайно ли явился? А Павел-то, Павел… И вот такой на пороге будет, а Егор где-то… Слышишь, батюшка?
Лоцман сердился:
— Да спи ты, спи! Утром поговорим. — А заснуть и сам не мог.
— Неужели для такого, для Павла, прадед Дорофей жертвовал жизнью?.. — не унималась Мариша. — Знай он это, бросил бы в реку, как щенков, все наше племя.
Ландур снова был в низах, уже с двумя пароходами. Не хватило у Феоктистова гордости добить свой пароход. Остановился Ландур у Большого Сеня — получить долг, который уплатил за него Феоктистову. Сень закатил на пароход три бочки соленой рыбы, сгрузил четыре сажени дров, сдал без остатку всю пушнину, даже и ту, что припас на зимнюю одежду, — и всего этого оказалось мало.
Ландур пошел глядеть по шалашам, увидел обломок мамонтова бивня.
— Припрятал. Каков гусь!..
— Где гусь?
— Ты гусь. Вор! Брал — платить надо.
— Буду платить. — Сень понес бивень к пароходу.
— Давно бы так, то-то…
— Какой тотό? — Сень остановился, судорожно хватнул воздух. — Гусь, вор, тотό… Вор бедно не живет. Ты — вор, гусь, тотό!
Как коса, метнулся кривой бивень в руках Сеня. Ландур охнул, упал. Сень замахнулся второй раз, чтобы добить купца, но не успел, налетели приказчики и матросы, втоптали Сеня в песок.
Отдышался Ландур, потребовал бивень…
— Теперь собаке не бывать в живых. — Повел разбитой, окровавленной бровью. — Эй, молодчики!
Молодчики были догадливые, вмиг управились со стоянкой Большого Сеня: оленей приглушили молотом и сбросили в кладовку пароходскому повару, — вари, друг, вволю! — собак перестреляли, шалаши сковырнули в реку, туда же сбросили нарту, лодку, котел и невод. От всего богатства древней, когда-то большой семьи остался у Сеня один набедренный нож с рукояткой из мамонтовой кости.
Пароходы прошли мимо Игарки и даже не гукнули: выезжай, мол, сам, нам стоять некогда. Подивился Игарка. Ландур и Феоктистов идут рядом, откуда взялась такая дружба? — и стал поджидать Сеня: у него пароходы останавливались, и Сень, конечно, не замедлит приехать, рассказать новости.
В ясную погоду от Игаркиной избенки явственно виднелся дымок со стоянки Большого Сеня, у Нельмы появилась даже привычка разводить свой очаг одновременно с очагом Сеня, но в тот день Нельма никак не могла разглядеть далекий дымок, хотя день был и не туманный и не облачный. Всякое думали Игарка с Нельмой: может быть, откочевал Сень, может быть — болезнь свалила всю семью; а вернее всего — запил.
Вечером Игарка наладил лодку и отплыл проведать соседа. Нашел его на песке в луже крови, у ног его сидели женка и Кояр в слезах.
— Во что будем рядить отца нашего Большого Сеня в последний аргиш? — простонала женка.
Игарка перенес Сеня в лодку и поплыл на свою стоянку. Чтобы лодка была легче и бежала быстрей, женка и Кояр шли пешком, по берегу.
Два месяца вылежал Сень в постели и на всю жизнь остался глуховатым, с дрожью в руках. Но как только начал одолевать низенькое, из трех ступенек крыльцо избенки, вышел с Игаркой на охоту.
На первый раз принес гуся, кинул его женке на колени, сказал: «На ужин».
Женка удивилась, не слишком ли — целого гуся на один ужин. Сень утешил ее:
— Завтра будет другой.
Отвернулась женка, смахнула горячую слезу: слышала она, что муж сделал шесть выстрелов, а гуся принес одного.
Сень не обманул, гусь был и на другой день и на третий. Женка и Кояр повеселели. Однажды ночью Нельма, разбуженная Яртагином, услышала их шепот о своем шалаше, о своих собаках и оленях, о своем котле над пламенем своего очага.
«Дай им бог! — подумала Нельма и погладила сонного Игарку. — Дай бог, ему легче станет».
Осенью, когда гуси улетели, Сень начал бить куропаток и приносил штук по пять зараз. После одной особенно удачной охоты, когда уложили двух оленей, набежавших на зимовье, женка завела разговор: гостить, пожалуй, довольно, пора зажигать свой огонь, бересту на шалаш она уже приготовила, осталось только нарубить шестов. Но Игарка воспротивился, уговорил погодить до тепла.
Тогда Нельма подвела Игарку к ведру с водой.
— Наклонись!
В воде отразилось худое, костистое лицо с провалившимися усталыми глазами. Поманила Нельма Игарку за собой в сенцы, открыла ларь, где хранились мука, крупа, сахар, — запасы были на исходе.
— Ну? — спросил Игарка.
А Нельма вернулась в избенку, прижала мальчишку Яртагина к своей иссохшей груди и заплакала. Ей хотелось сказать, что она не злая, не жадная, пусть Игарка не думает этого, но она совсем не та, что была до Яртагина. Она теперь никуда не годится, а если еще Игарка не станет беречь себя, то кто же будет поднимать Яртагина. Но так и не сказала: если уж сам не видит, то и говорить не стоит, все равно не дойдет до сердца.