Слово становится иным в оттенках, оставаясь неизменным в главном смысле; так оно делает каждого человека отличным от другого и всех людей соединяет в то, что мы гордо называем народом.
И в словарях слово временами меняет свое значение, только медленнее, чем в жизни каждого из нас, и по другим законам.
Развернем снова словарь Даля. Вот слово «человек» — одно из важнейших в языке.
« Каждый из людей; высшее из земных созданий, одаренное разумом, свободной волей и словесной речью», — пишет Даль. Понадобились подвиги, чтобы утвердить слово в его высоком значении.
Есть люди, а есть еще, как кажется некоторым, «дикари». Русский путешественник Миклухо-Маклай отправляется на острова Полинезии, проводит там среди «дикарей» много лет. Когда он опубликует замечательные свои исследования, Лев Толстой скажет: «Главное, теперь неопровержимо доказано, что человек везде человек».
Человек — «высшее из земных созданий», но были рабы и в «золотой век Перикла», во времена расцвета Афин там жило тридцать тысяч свободных граждан и десятки тысяч невольников, которым отказывали во всех человеческих правах. И уже почти во всем мире было уничтожено рабство, а в России сохранялось крепостное право.
И после отмены крепостного рабства оставалось еще такое значение слова «человек», как «служитель, прислуга, лакей или комнатный».
И это унизительное значение слова отошло в прошлое.
Человек, писал Даль, «отличается от животного разумом и волей, нравственными понятиями и совестью». Но вот появляются фашисты, и становится трагически ясно, что вовсе не все люди одарены «нравственными понятиями и совестью».
В 1789 году во время Великой французской революции слова «свобода, равенство и братство», забытые при власти французских королей, обрели себя.
Но шли месяцы, и оказалось, что нищий, штурмовавший Бастилию в братском равенстве с торговцем, так и остался нищим; братство и равенство снова переселились в мечту.
Началась эпоха террора, и свобода незримо положила голову под нож гильотины.
А потом республику сменила военная империя Наполеона. Марши заглушили призыв к свободе, теперь звучавший только в немногих, отчаянно смелых сердцах.
Так высшие слова в иные эпохи обретают летучесть, а в другие гибнут.
Точно так же и сказки — в иные времена, в иных устах они наполняются всей правдой, а в другие опустошаются.
В народных сказках старый царь, захотевший жениться на заморской красавице царевне, добытой Иванушкой-дурачком, выглядит жалким, достойным осмеяния. Но вот сюжет этот в восемнадцатом веке попадает в руки неизвестного придворного перелицовщика, и тот сочиняет сказку о Петре-королевиче.
«Король предложил Прелонзской королевне, что уже столько времени пленяется ее красотою, пылает к ней любовью и имеет намерение вступить с нею в законный брак», — не очень грамотно рассказывается в приспособленной на вкус потребителя галантной подделке.
— Очень хорошо, — говорит королевна. — Я от сего никак не отказываюсь.
У Ершова сказка вновь наполняется правдой.
«Бесподобная девица,
Согласися быть царица!
Я тебя едва узрел —
Сильной страстью воскипел...»
А царевна молодая,
Ничего не говоря,
Отвернулась от царя.
И вот другая встреча царя и царевны. Царевна говорит царю:
«Но взгляни-ка, ты ведь сед;
Мне пятнадцать только лет:
Как же можно нам венчаться?
Все цари начнут смеяться,
Дед-то, скажут, внуку взял!»
Царь со гневом закричал:
«Пусть-ка только засмеются —
У меня как раз свернутся:
Все их царства полоню!
Весь их род искореню! ..
Лишь бы только нам жениться».
Говорит ему девица:
«А какая в том нужда,
Что не выйду никогда
За дурного, за седого,
За беззубого такого!»
И царедворцы в сказке Ершова под стать сластолюбивому царю. Угодливые дворяне по поручению царя побежали за Иваном.
Но, столкнувшись все в углу,
Растянулись на полу.
Царь тем много любовался И до колотья смеялся.
А дворяне, усмотри,
Что смешно то для царя,
Меж собой перемигнулись
И вдругбредь растянулись.
Царь тем так доволен был,
Что их шапкой наградил.
Царский спальник хочет любой ценой «уходить» Ивана. Какой путь к этому? Клевета.
Он думает:
«Донесу я в думе царской,
Что конюший государский —
Басурманин, ворожей,
Чернокнижник и злодей;
Что он с бесом хлеб-соль водит,
В церковь божию не ходит...»
Плетка, взятка, неправый суд господствуют тут.
«Но возьми же ты в расчет
Некорыстный наш живот.
Сколь пшеницы мы ни сеем,
Чуть насущный хлеб имеем.
До оброков ли нам тут?
А исправники дерут*, —
жалуются Ивану его братья.
Сказка переносит нас на конный рынок:
Городничий удивился,
Что народ развеселился,
И приказ отряду дал,
Чтоб дорогу прочищал.
«Эй! вы, черти босоноги!
Прочь с дороги! прочь с дороги! —
Закричали усачи
И ударили в бичи.
Эти сцены написаны с натуры.
Об Аракчееве, временщике Александра Первого, жестоком человеке, — до сих пор аракчеевщиной называют тупость, солдафонство, жестокость, — о нем литератор той эпохи П. Анненков писал, что этот всемогущий человек ограничивался только административными
сферами, хозяйничая во всех ведомствах беспрекословно, и мало касался улицы, домашней жизни и обмена мнений, не устанавливая за ними никакого особого надзора. Это уже зависело от свойства его честолюбия и от бедности образования.
При Николае Первом и его главном слуге, начальнике Третьего отделения Бенкендорфе, «соглядатаи», «глазей» проникали во все щелочки, подчиняя себе «улицу, домашнюю жизнь, обмен мнений».
Говоря о росте чиновничества при Николае Первом, историк Василий Осипович Ключевский писал, что Россией правили столоначальники. Можно сказать и так: страной правили столоначальники, жандармы и эти самые «глазей».
Количество судебных дел росло, как снежная лавина. Когда Николай Первый вступил на престол, во всех «служебных местах», пишет тот же Ключевский, числилось два миллиона восемьсот тысяч неоконченных дел, в 1842 году их было уже тридцать три миллиона!
Но пора вернуться из нерадостной жизни в сказку. Полюбуемся, как гордо ведет себя Иван. Царь предлагает ему взять в подчинение «весь конюшенный завод».
То есть, я из огорода
Стану царский воевода.
Чудно дело! Так и быть,
Стану, царь, тебе служить,
Только, чур, со мной не драться
И давать мне высыпаться...» —
отвечает Иван.
Это обращение не только равного к равному, а смелого и молодого к вздорному старику; как же славно и неожиданно звучит оно в немых царских покоях.