Он сел глубже на нары, так что сапогами уже не доставал пола, привалился к стене и задремал, надвинув на лоб фуражку. Ложиться рядом с Пятаковым не стал: его нары стояли в самом углу, а инспектору хотелось быть поближе к дверям.
Ледзинская спала, свернув в головах свое пальто и накрывшись цветковским, вернее, он сам ее накрыл, когда она не решилась залезть под грязный матрац, хоть и видно было, что мерзнет. Она лежала вначале калачиком, но, угревшись под пальто, уснула, разогнула колени и уперлась ступнями ему в бедро. От этого прикосновения Цветков успокоился и тоже уснул, как иногда засыпают на вокзалах люди, полагая, что если чемодан упирается им в колено, то его не украдут. И хотя здесь, на сплавучастке, далеком от всяких вокзалов, ситуация была совершенно иная, лейтенантом овладела успокоенность именно такого рода; он не слышал, как ворочались во сне браконьеры и завывал за стеной ветер.
Проснулся он от холода и с минуту еще не открывал глаз, тяжелая дрема не давала разлепить веки, и когда он все же разлепил их, осознав, наконец, что замерзает и надо встать, подложить в печку дров, а главное — проверить, все ли на месте, то ничего не увидел.
Лампа едва тлела. Цветков с трудом оторвал спину от холодной стены, сдвинул на затылок фуражку и, дотянувшись сапогами до пола, встал, пошатываясь со сна.
Первым делом выкрутил фитиль. Огляделся. Все спали на своих местах, как легли с вечера; плохо просматривались только угловые нары, где спал Пятаков. Лейтенант взял со стола фонарик и осветил угол: Пятаков лежал все так же, поверх обоих матрацев, вжавшись в стену. Толстячок ночью, видно, замерз и забрался под матрац.
Участковый открыл печную дверцу, разгреб золу и сунул на угли три сушняковых полена. В трубе была сильная и ровная тяга, и он обратил внимание на глухие удары ветра.
Вновь стала угасать лампа: обугленный кончик фитиля выглядывал из красного, все уменьшающегося ободка пламени, и коптило все сильнее, — кончился керосин. Вытащив из-под стола канистру, Цветков дунул на огонек, отвернул, обжигая пальцы, головку вместе со стеклом и заправил бачок, светя себе фонариком. Мощный шквал ветра швырнул на стену порцию песка, и лейтенант, взглянув на окно, за которым начинало уже сереть, понял вдруг, что это не песок, — снег. Он торопливо зажег лампу и подошел к двери.
Дверь неожиданно не поддалась. Цветков похолодел от страшной догадки: приперта снаружи! Он бросился с фонариком к нарам и лишь в последний момент удержался, чтобы рывком не сбросить матрац. Приподнял его за уголок в головах. Нет, горбилось не тряпье — под матрацем мирно спал и даже посапывал толстячок. Обругав себя за панику, Цветков вернулся к двери.
Теперь он уперся в нее плечом и надавил посильнее. Дверь со скрипом, преодолевая какую-то силу снаружи, отошла от косяка, и в щель хлынул холодный ветер со снегом. У порога в колено лежал сугроб. Он-то и держал дверь. Дальше снегу было поменьше, но все равно по щиколотку, и он все валил и валил.
Неожиданности никакой, конечно, не было, — напротив, этого следовало ожидать, судя по вчерашним тучам; но настроение заметно упало. Теперь было ясно, что по Итья-Аху вот-вот двинет шуга. Времени в обрез, а ехать придется в перегруженной шлюпке. Не погонишь.
Сзади чиркнули спичкой. Лейтенант оглянулся. Пятаков сидел на нарах и раскуривал папиросу. Затянувшись, он бросил взгляд на нары, где спал толстячок, и вдруг кивком указал лейтенанту на дверь. Цветков кивнул в ответ и вышел из балка. Выбравшись за торцовую стену, где не бил в лицо ветер, подождал Пятакова. Тот подошел, в несколько затяжек докурил папиросу и, швырнув в снег окурок, сказал без предисловий:
— Он знашь зачем побег за мной вечером?
— Кто? — спросил Цветков, прекрасно зная, о ком речь, но не желая показывать, что сам долго размышлял над этим.
— Толстяк, кто!
— Ну?
— Меха у него в шлюпке. Под полубаком.
— Так.
— Просил припрятать понадежней на берегу и место заметить. Зимой, мол, как-нибудь доберемся, на оленях или как, и заберем. Обыска боится.
— Так.
— Так-так! Затакал. Все.
— Как все? — удивился Цветков. — Не все. Откуда меха?
— Откуда. Сам знашь откуда. У охотников на спирт меняли. Две выдры, соболя, белки… Ондатры одной сорок с чем-то шкурок… Дурак человек! Знает, что за дешевку отдает, зато спирт вот он, с ходу, ни ждать, ни в магазин бежать — наливай да пей!.. Да что другие, я сам такой… Вот, мол, говорит, припрячь, а я тебе за это бутылку спирта…
— Ну и ты что?
Пятаков помолчал.
— Да что. Спирту-то у них больше нету. Весь вчера да позавчера выжрали. А в Ёган приедем — на черта он мне сдался… В Ёгане я сам с усам. Мне бы вчерась опохмелиться — веришь ли, на белый свет глядеть неохота было… да и сегодня б еще не отказался. Ну, сегодня, правда, терпеть можно.
— То есть ты не спрятал… раз у них спирту больше нету?
Пятаков усмехнулся:
— Ты, Валька, сколь уж в милиции прослужил, а все не знашь, что у вас не считается, по какой причине не сделал. У вас: сделал или нет. Так?
— Ну, — ответил лейтенант. — Я тебе ничего и не говорю.
— Как же не говоришь…
— Я к тому, что мне надо знать: для чего ты это сказал? Мне надо понять: с какой такой для себя выгодой ты это сказал? И чего мне ждать от тебя в дальнейшем?
— Жди бандитской пули.
— Я — кроме шуток. Доберись ты с ними до города, ты бы ко мне не пришел. Так?
— А ты что, никак городским уже заделался?
— Ты не финти. Отвечай.
— Валь, ну ты же знашь, что я вообще милицию десятой дорогой обхожу…
— Ты серьезно можешь разговаривать? Дело-то ведь и тебя касается.
— Это каким же боком?
— Там увидишь.
— Не, Валька, ты долго в милиции не прослужишь, ежели будешь за каждым разом так ковыряться. Тебя разрыв сердца хватит, помяни мое слово. Милиционер должен просто: разузнал, где что не так — за шиворот и в КПЗ. А ты копаешься… Ладно, давай без шуток. Ты вот что, ты меня не выдавай, что я тебе про шкурки рассказал. Ты знашь как сделай? Ты возьми как бы невзначай…
— Это ясно, — сказал Цветков, — спирт ихний жрал. Они тебе теперь братья-собутыльники…
— Вот именно, — перебил Пятаков. — Не скажешь?
— С ними не участвовал?
— Нет.
— А лося кто убил?
— Толстяк. Стрелять-то, блин, не умет. Сколь раз при мне по копалухе с двадцати метров мазал. А тут выехали на плёс, а лось — вот он, реку переплыват. Матерый лосище…
— Я видел…
— Ну, толстяк и шибанул почти в упор.
— Из «Белки», что ли?
— Не. Двустволку схватил этого длинного. «Жаканом» один ствол был заряжен. Все медведя хотели встретить. Так, чтоб со шлюпки можно было шибануть. Без риску.
— Ясно, — сказал лейтенант. — Охотников называй, у которых шкурки брали.
— Записывать будешь? — усмехнулся Пятаков.
— Так запомню. Давай говори.
— Не знаю охотников, — зевая, ответил Пятаков.
— Ну говори в которых местах, приметы.
— Ничего не знаю.
— Федор, давай не крути. Какой толк? Говори, коли начал.
— Ничего не знаю, правда, Валь. До меня они все набрали. При мне ни одной шкурки. Я бы сказал, чего уж теперь… — Пятаков достал новую папиросу. — Твои, — подбросил пачку на ладони. — Лейтенантша твоя снабдила. Слышь, Валька, ты ежли будешь с такими лейтенантами по командировкам ездить, тебе твоя Зинка все сковородники на голове переломает…
— Хватит, — оборвал участковый. — Нашел время шутки шутить.
— Не обращай внимания, — вздохнул Пятаков. — Это я с похмелюги злой. Вообще на всю жизнь злой. У меня через этих баб все навыворот. Не везет… Тоже вот на сплавучастке — чуть не залетел с поварихой. Ладно хоть заявление не написала, а ты бы…
— Дурак ты, — сказал лейтенант. — У тебя не через баб все навыворот. У тебя через это вот дело, — щелкнул себя по шее. — Одна у тебя причина — пьянство и алкоголизм. И винить тут некого, кроме своей дурной головы.
— Да это верно, — легко согласился Пятаков. — Но оно-то, — тоже щелкнул по шее, — отчего думаешь?
— А это всегда от одного: от того, что дурак, от того, что жизнь свою на отраву меняешь. Как так водку можно жрать по-черному? Не пойму… Ты как с ними-то оказался? — Лейтенант ткнул локтем в стену балка.
— Да как? Так же и оказался. Глянул: спирту у них много, а они говорят: шкурок, мол, нету? Может, дескать, из рабочих кто охотничал… Я: нету; а потом — выпить-то охота — поехали, говорю, до юрт Лозямова, там у меня кореши, достанем…
— Достали?
— Старик Лозямов послал по матушке. И еще, говорит, в милицию сообщу. А толстяк ему: в какую милицию? Я сам, говорит, в прокуратуре работаю. Ты, старику говорит, только пикни, блин!..
— Серьезно? — удивился Цветков.
— Но.
— А старик что?
— Лозямов-то? Не поверил. Не может быть, говорит, чтобы такие охломоны, как ты, в прокуратуре работали… В общем, уехали не солоно хлебавши. Они… Я-то в свое удовольствие попил. Я и не думал шкурок-то достать. Да и старика-то этого только однажды в Ёгане и видал, в магазине за ним стоял в очереди… Так, думаю, попью дорогой. Тем более, что поддамши уже был. Я им, вишь, бензину сперва организовал за бутылку… Ну что бутылка — мы ее с Мишкой Фоминым враз уговорили. Потом полез к поварихе, спасибо — Мишка остановил. А я ему же и набил морду. В общем, неудобно как-то стало, а тут спирт. Я и поехал. Дурак, вообще-то, конечно…
— Дурак, — подтвердил Цветков. — А рабочие где?
— Дак улетели.
— Когда?
— Дак дня три уж, наверно. Не знаю. Вертолетка, видать, пришла, они и улетели. Я же толкую: с этими к Лозямову подался. Приехали обратно: никого. Молодой-то говорит толстяку: айда еще вверх пройдем по Итья-Аху, может, медведя поддежурим. Тем более, что, мол, бензину теперь хоть залейся. Когда еще такой случай представится? Вот… Потом лося шваркнули. На меня злые, что спирт зря споили… Я ведь выпить-то знашь сколь могу?
Лейтенант вздохнул:
— Догадываюсь.
— Ну, а я на них злой, — сказал Пятаков.
— Что так?
— А когда вверх опять поехали, меня брать не хотели. Жди, говорят, на обратном пути захватим. А я так решил, что бросить меня замыслили. Добирайся потом как знаешь. Ну, и настоял, что тоже поеду. Как же я тут один-то? За ружье схватился. Так и ехали, друг на дружку озирались. Потом уж, как лося шваркнули, раздобрились. Спирту опять налили. Свежевал-то я, сами не могут ни холеры.