«Всенепременно, — настаивал хэр Ройш, — выручите этого невольного самозванца, поскольку меня терзают опасения, что самозванцем он может быть вполне вольным. Делайте что хотите, уступите им какую-нибудь мелочь, но раздобудьте же его в кратчайшие сроки».
— Падон Вратович, я вам по-соседски советую: расскажите, что знаете.
— Ох, Андрей Миронович, Андрей Миронович! Если бы даже и творилось что, нам-то какая печаль? У нас своих печалей предостаточно — Тимофей вот умер, а до того пропал, только о нём целыми днями и думали, только о нём, дела забросили…
— Это правильно. Значит, и не почувствуете особенно грядущих изменений, — покачал головой Мальвин.
— Каких это таких изменений?
— Ну как же. Не найдёт Революционный Комитет пленника, так всех подозреваемых семей имущество городу перейдёт.
— Батюшки! — Падон Вратович притворно всплеснул пухлыми ручками. — Какой будет богатый город и какой при том бедный. Это ж кто ж всем этим добром ворочать вместо нас будет? Добро без умелых рук пропадёт, сами понимаете.
— Жалко до слёз, — не менее притворно завздыхал Мальвин. — Вот так из-за одной недальновидной семьи столько добра у всех сразу пропадёт.
Падон Вратович встрепенулся.
— А ежели б нашлась эта семья, какое ей наказание полагалось бы?
— Наивные у вас вопросы, Падон Вратович. Конфискация имущества, конечно. — Мальвин помолчал немного и хмыкнул с торжеством: — Ну и лишение купеческого свидетельства. А то мы-то с вами знаем, как оно бывает, когда у купца имущество пересчитывают, чтобы отнять: сразу выясняется, что добра у него за душой всего ничего, а годик пройдёт — и снова знай себе торгует. А в гору идёт так споро, что диву даёшься, как это он за годик столько подкопил! Так что если имущество забирать, то только с торговым правом вместе.
У Падона Вратовича мигом порозовели наетые щёчки. Мальвин не сомневался, что уж теперь-то они друг друга поняли — по-соседски.
Щедрый подарок перепал Падону Вратовичу: взять и лишить любую семью купеческого свидетельства, сделав вид, что именно она мнимого члена Революционного Комитета и изловила.
Что изловил оного сам Падон Вратович, Мальвин сомневался ещё меньше, чем в установившемся между ними понимании.
Пусть сначала отдаст, лешиный погадок, а там поглядим.
Прочь из кабинета Падон Вратович вышагивал победителем. Так-то промолчал, но с походкой уже не совладал.
И хорошо, что промолчал: вот Мальвин тоже пока промолчал про скорое удесятерение гильдейского сбора. Чтобы соседа раньше времени не расстраивать — у него как-никак воспитанник умер.
Глава 50. Гад
Когда Гныщевич вышагивал по улице, шпоры его ритмично звякали; так было испокон веков, и он давно уж прислушался к металлическому стуку. Но с недавних пор к тому прибавился ритмичный pas солдат, из коего шпоры снова вдруг всплыли. Топ-дзынь-топ-дзынь. Как бы сказал бесценный наш граф? Контрапунктом.
Щекотал он, этот контрапункт. Ух щекотал. Всё никак не нащекочется, даже неловко становилось: несоразмерное какое-то удовольствие. Тут не улететь бы в бесплодные мечтания.
Солдаты шли за ним, как ходили за ним не раз, но теперь они не догоняли, а сопровождали. L'accompagnement. Охраняли они его, хотя от кого Гныщевича охранять? Он как говорил, что не нужны ему защитники, так и продолжал это говорить. Но одно дело — телесная своя сохранность, а совсем другое — как оно выглядит. Ходить при шестёрке солдат статусно.
Не говоря уж о том, что они слушались.
Да и повод подвернулся.
Вообще говоря, не нужен был Гныщевичу повод. Как собаки да волки орошают углы и деревья, чтобы засвидетельствовать сферу своего владения, так Временный Расстрельный Комитет полил кровью ступени Городского совета, и с этого дня их стали слушать. Их стали слушаться. Расценили как полноправных — может, не совсем à part entière, но всё-таки тех, кому и полагается дальше принимать решения, определять судьбу города. Даже генералы склонились, не стали бороться. Почему? Гныщевич бы на их месте стал.
Каждый из четырёх членов Временного Расстрельного Комитета облюбовал себе одну из частей — это как-то само собой вышло, и Гныщевичу выпал, конечно, знакомый Стошев, к которому город и так уже попривык тянуться со всяческими административными жалобами. Когда Городской совет заворачивал, в смысле. И на Гныщевича эти жалобы тоже мигом распространились, по какому поводу он велел обжить себе кабинет. Даже, пораскинув умом, перенёс туда сейф из общежития. Общежитие выродилось в очаг болтовни и назойливых префектов, да и несолидно члену Временного Расстрельного Комитета через полгорода за бумажками носиться.
Жалобы же Гныщевич ссылал в Комитет Революционный, представленный на этом фронте либо графом (если жалобы духовного толка), либо Скопцовым (если организационного), либо Коленвалом, который отыскал-таки приложение своему несгибаемому духу. Занялся Коленвал вопросами поставки и распределения зимнего провианта. Получалось у него из рук вон, что было absolument уморительно.
Сам же Гныщевич всё больше упивался тем, что солдаты перестали задавать ему вопросы. И ещё переоборудованием производства, конечно. Но в первую очередь солдатами.
А потом как-то раз троих солдат недосчитались.
Ну то есть как недосчитались? Солдаты-то были на месте, в одном из казарменных зданий Южной части, прям рядышком с железной дорогой. И головы их тоже были на месте, но вот к плечам они крепились нерешительно. Смотрелось жутковато, даже Гныщевича передёрнуло: один сидит на месте, как живой, только всё пузо в крови; ещё двое — на полу. Они, значит, вскочить успели, ружья похватать.
Это кем же надо быть, чтоб всех перерезать, но при этом ни один из троих не успел в тебя выстрелить?
Таврская mythologie вся держится на том, что есть в мире верх, а есть низ, ну и в этом главный смысл. Разделены верх и низ горизонтом. Вроде верят они в то, что раньше верха и низа как раз не было, а была плоскость, но потом как-то развалилось. И по этому поводу резать врагу горло строго горизонтально — дело дурное; горизонтальным разрезом, мол, мир создался, негоже росам такие почести оказывать. Поэтому горло режется либо наискось, либо делается в конце специальное движение закорючкой, чтоб ровную линию попортить.
Тут не надо великим исследователем быть, чтоб, глядя на тройку солдат, понять, чьих рук дело.
Другие-то, может, в этом вопросе и не специалисты, но ведь Золотце, чтоб ему пусто было, голубил из Четвёртого Патриархата: поговаривают, направляется в Петерберг таврский бунтарь Хтой Глотка. Не то контрабанда ему нужна, не то надумал из Росской Конфедерации бежать. И потому хэр Ройш, чтоб ему того пуще было, при виде трупов только усмехнулся: а Золотце, мол, в Хтоя Глотку не верил.
Может, линии наискось да закорючки он рассматривать и не умеет, но само перерезанное горло уже напоминает о таврах. Тем паче когда у тавра прозвание — Глотка.
«И почему было не попроситься, не договориться? Ведь мы бы его пропустили», — посетовал Скопцов.
Твирин, конечно, взбеленился. Notamment, это Гныщевич, постучав в казармах задумчиво шпорами, понял, что Твирин взбеленится, как только о случившемся узнает. А тавра в Петерберге долго искать не надо — известно ж, где обретаются. Если Хтой Глотка, например, умный и, например, в таврский райончик сразу не кинулся, всё равно можно Цоя Ночку поворошить — рано или поздно ведь любому равнинному вожаку надо где-то нарисоваться!
Птицей бодрою полетел Гныщевич к Твирину, всё это осознав. Прилетел клянчить, чтобы тот тавров сгоряча не бил, дал самому разобраться. Твирин на это бледно и презрительно дёрнул головой.
«Mon garçon, — благопристойно указал ему Гныщевич, — у тебя прекрасная борода и — сейчас — абсолютная власть над Охраной Петерберга. Подумай секундочку не о ней самой, а о том, как её приложить. Власть, я имею в виду. Тавры отмалчиваются, но проблем не создают; пойди что не так, они нам — о, они нам ещё как помогут, уж поверь. Землю-то из-под ног у себя не выбивай».