Да только сам Тимофей об этом рта не раскрывал. Ну конечно, противно ему быть чьим-то деловым вложением, тут и гадать не надо.
— Так вот: я сирота и о родителях своих никаких сведений не имею. Здесь уж можно о чём угодно фантазировать, в самом широком спектре — и не то чтобы я не фантазировал когда-то. Но это значения не имеет, поскольку совсем не от чего отталкиваться. Условия задачи таковы: родителей у меня нет, а потому меня взяли в чужой дом, кормили-одевали и воспитывали для дела. Чтобы я после пользу приносил, — выдохнул Тимофей. — А потом я встречаю человека, которого тоже явно взяли в чужой дом и явно же кормили-одевали для дела и пользы. С тем же хэром Ройшем я себя и сравнивать не буду, чего душу травить. А тут — могу сравнить. Доволен?
— И то есть только в том, выходит, разница, что его в шелка одевали, а тебя в лён? — не без недоумения переспросил Хикеракли. — Неправда это. Я, может, и поверю, что ты сам того не понимаешь, а всё равно неправда.
«Ну или ты пустой совсем», — хотел он прибавить, да сам себя почему-то оборвал. А вот почему: потому что спросит Тимофей, и, так сказать, вполне резонно, чего б и не пустой, а Хикеракли ответить не сумеет.
Просто так кажется.
— Вот и не надо было расспрашивать, — холодно отрезал Тимофей, будто мысли прочитав. — Все эти мелочи, все эти частности, всё, что вблизи, — это же грязь. В лучшем случае — кровь и пот, но чаще — грязь. Потому и не стоит оно разговоров, а терминология, теория, идеалы — стоят.
Хикеракли только плечами пожал — дурак малолетний и есть, авось со временем красивые картинки повыветрятся. Или, может, стоит вовсе не давить, не цепляться зазря; сейчас вот они до Валова дойдут, а Тимофей пить не умеет вовсе, старается отказаться, но убедить можно — вот там и поговорят по душам, по самым что ни на есть душенькам.
Так думал он, можно даже сказать, планировал, да только жизнь — она не только в том, что один рыжий, а другой полупихт, не только в подржавевшей табличке. Жизнь — она к иронии тянется.
Обиталище Валовых было по меркам Припортового района устроено щедро: занимали эти апартаменты целый первый этаж, имели две двери. Слева — жилая квартира, богатая, но обычная, а справа — мастерская со стёклами-витринами, напоказ то выставляющая, что Врат Валов не только чертежи чертить умеет, но и руками работает. Ну, работал-то там раньше преимущественно Драмин, да ещё пара подмастерьев имелась. Хлеба с этого инженеру Врату Валову перепадало не шибко, это он, так сказать, больше для виду. Негоже, считал, удаляться от работы руками, даже если ты самый что ни на есть старший инженер.
Хикеракли почему это всё в прошедшем времени сейчас подумал — да потому, что издалека ещё завидел, как во времени настоящем ощерились вдруг знакомые и родные окна-витрины битыми стёклами.
Он, конечно, побежал, да и Тимофея с собой за руку дёрнул. Закопчёные стены указывали, что недавно здесь отгорел небольшой пожар. Тут бы, кажется, в дверь постучать, но руки-ноги, как обычно у Хикеракли, сработали быстрей: сами сообразили, что внутри, может, кому помощь требуется, сиганули прямо через окно — только один из стеклянных зубьев по ладони и проехался.
Внутри помощь никому не требовалась. Телесная, в смысле. От мастерской осталось немного — станки без видимого ущерба опрокинулись, но вот всё деревянное разлетелось в горелые щепки, а от книг, которые тут тоже в некотором количестве прежде хранились, остались лишь поглоданные огнём корешки. Выкрашенные простыми белилами стены пошли пузырями, расслоившаяся краска стрелами упиралась в потолок, где жалко огрызались осколки скромных люстр. Посреди всего этого благолепия возвышался Валов — судя по чистоте пиджака, невредимый.
Стоял он к Хикеракли спиной, на шум внимания не обращал, а в руках сжимал обломки чего-то, что сразу рассмотреть не удалось.
— Папаша цел? — немедленно спросил Хикеракли, и Валов наконец-то повернул голову. На лице его читалось озлобленное недоумение, а в глазах — Хикеракли, опешивши, аж сглотнул — стояли слёзы.
— На службе, — рассеянно ответил Валов, протягивая вперёд обломки, которые сжимал в пальцах. — Помнишь эту штуку? Это ты тогда принёс, ему понравилось.
Хикеракли не без труда перевёл взгляд на обломки — и вспомнил, конечно.
Когда-то они были корабликом, который смастерил ему в незапамятные времена Драмин для запуска по Межевке; огонь съел паруса, но патриотичный флажок остался на единственной не переломившейся мачте и сейчас горделиво трепыхался, преувеличивая дрожь в руках Валова. Кораблик этот, как известно, тогда Хикеракли не пригодился, но он всё равно упрямо нашёл ему применение: притащил сей кустарный шедевр прямиком Врату Валову — доказать дабы, что Драмин руками ого-го какой специалист. Может, оно было и наивно, а Врат Валов проникся. И кораблик забрал, и Драмина.
— Я ж его всю жизнь ненавидел, — всё так же потерянно проговорил Валов, слабо взмахивая обломками, — он у меня отца отобрал. Не Драмин, а вот он. Потому, наверное, что Драмин-то хороший парень, а это… Как его отец тогда поставил на полку, всё хотелось сломать. Сколько это выходит? Тринадцать лет. А я тринадцать лет не трогал. Потому что Драмин хороший парень, да и корабль красивый, не заслуживает… А теперь и ломать-то, выходит, нечего.
Перекосившаяся внутренняя дверь со скрипом открылась, и в мастерскую из жилой части дома тихонько вошёл Тимофей — видать, предпочёл окнам обычные человеческие дороги, а те оказались незаперты. В руках он держал мучительно знакомый листок, испещрённый машинописью.
И тогда Хикеракли наконец-то всё понял.
«Если уж выступать против существующей политики, то выступать честно. Повесить листовку на Академию, повесить её на свой дом».
— А отец в порядке, — повторил Валов, хотя никто его ни о чём не спрашивал, — мы же вместе иногда работаем — у него в бюро, сегодня виделись. Это смешно вообще-то. Я ему про листовку сообщил, но ему всё равно, говорит, моё дело. А сегодня днём рассказывает: представь себе, собираюсь я в бюро, выхожу, запираю за собой, а ко мне какие-то молодчики из Охраны Петерберга. Так, мол, и так, что это у вас на двери, снимайте. Ну ты, Хикеракли, моего отца знаешь, верно? Отвечает — мол, не я вешал, не мне и снимать, это забота ваша. Они ему: непорядок, крамола, всё такое… А он — это ж он, разорался на них, что, мол, отвлекают от дел, и ушёл. Нет, они его не трогали, ну и я значения не придал. А теперь возвращаюсь — и вот…
Растерянный Валов выглядел очень, очень страшно. Он же всегда одинаковый — уверенный в себе, чуть высокомерный, безапелляционный, как говорится, а теперь — как дитя малое или как контузило его.
— Им это с рук не сойдёт, — мягко проговорил Хикеракли. — Ты ведь понимаешь, что это не официальный жест, а так, какие-то шальные молодчики? Ну побили стёкла, ну пожгли. Считай, хулиганство.
— Это мой дом, — пробормотал Валов, а потом вдруг развернулся и что есть сил швырнул остатки кораблика о стену, — мой! Дом! Это был мой проклятый дом! Что тут с рук спускать, всё уже спустилось!
— Это ваш дом и их честь, — тоже негромко, но куда как более уверенно заметил Тимофей. — Вам, господин Валов, дорог ваш дом, и это понятно. Но точно так же понятно, что у них, у Охраны Петерберга, есть представления о том, что их должны бояться, что они в городе хозяева. Видимо, это именно то, что дорого им. Когда ценности разных людей наступают друг другу на ноги, начинается агрессия — и никакими европейскими пактами эту закономерность не запретишь. Мои соболезнования.
Валов обернулся на это с нетрезвой как будто злостью — не заметил, конечно, что говорил Тимофей очень искренно, от души, и от души же сочувствовал.
И от души загорелись его глаза при виде картин настоящего разрушения.
Так вот чего тебе, дурак малолетний, в жизни на самом-то деле не хватало?
— Верните листовку на место, — с гневной надменностью, никак к Тимофею не относящейся, выплюнул Валов. — Если им так мало нужно для того, чтобы почувствовать себя уязвлёнными… Что ж. Больше тут ломать нечего.