— Как насчёт твоих ног? — обеспокоенно встрял Хикеракли. — Мы давеча изрядно этот вопрос, как говорится, муссировали.

— Не посмеют, — рявкнул Валов.

Он ещё раз оглядел останки мастерской с отвращением — будто напоминание о мелочности Охраны Петерберга было ему непереносимо противно. Хикеракли заметил бы, что тут наблюдается не мелочность, а очень даже размах — такой, как когда бьют, не разбирая правых и виноватых.

Ведь, конечно, ежели это разовое хулиганство — то и не такое в жизни бывает, но ежели Охрана Петерберга надумает всякий дом с листовкой на двери громить, то выйдет чересчур. В том смысле, что как-то уж больно наглядно показывает: на гнилых балках власть этой Охраны держалась, коли от простой бумажки эдак лихо зашаталась.

— Страшно — когда пятнают, — заметил в пустоту Тимофей. — А когда кораблики ломают, те становятся только крепче.

И, как ни странно, Хикеракли показалось, что напыщенная фраза сия сделала Валову легче.

Уж конечно, никаких совместных возлияний после такого не случилось — постояв ещё чуть, Валов решил, что неприятное известие ему следует донести до отца самолично, и ушёл, оглушительно хлопнув дверью. Хикеракли же с Тимофеем не сразу оставили мастерскую — что-то было в этих обломках эдакое, что невольно притягивало, хотя, кажется, это ведь просто вещи. Просто — жизнь.

— Ловко она, жизнь, выкидывает-то, — пробубнил Хикеракли себе под нос. — Даже вот если б они специально искали, ведь не нашли б второго такого, кому свой дом был бы так же важен, как Валову.

— Я, право, удивился, — Тимофей сконфузился. — Мне-то казалось, ему только самолюбие и важно, а оно вот как.

— Это ты зря, — без укоризны качнул головой Хикеракли, — на одном самолюбии далеко не уплывёшь. Ты же слышал про кораблик — слышал же? Тебе не понять, и мне не понять, но когда папаша твой вместо тебя себе в сыновья другого назначает, сложно дом вслух любить. А Коля наш Валов молодец. Молодец, что, несмотря ни на какие жизненные фортели, дом из сердца не выкинул и не выкинет. Сильный он, Коля наш Валов.

— Сильный? Вопрос в том, воспримет ли он импульс и преобразует ли его, гм, в момент силы, — неловко пробормотал Тимофей. — Хикеракли, признайся: Колю Валова «коленвалом» обозвать — это даже для тебя безвкусно? Просится ведь.

— Коля Валов? Коленвал? Тимка, мне стыдно стоять с тобой в одном помещении, — Хикеракли постарался выдержать паузу, но долго продлиться ей не удалось — он расхохотался, и посреди обломков полок и столов, которые были отчасти и его собственным детством, хохот этот звучал единственно верной реакцией. — Пятнадцать лет! Я пятнадцать лет его знаю, если не больше, а до сих пор ни разу в голову не приходило! Позор, пепел и позор на мои седины!

Тимофей, искренне, кажется, испугавшийся первой реакции, столь же искренне похвалой был теперь польщён — и это льстило уже самому Хикеракли, ведь, по правде сказать, в безыскусную ловушку его наигранного гнева попадался мало кто. Ну, в общем, не больно-то и хотелось. Ему, Хикеракли, и так жилось хорошо, спасибо-пожалуйста!

Но другого кой-чего хотелось.

Что стало отчётливо понятно, когда посреди этого нелепого и слегка пугающего пепелища Тимофей вдруг улыбнулся.

Глава 30. Худшая ситуация, в которой только может оказаться джентльмен

— Душа моя, прекратите, — шепнул граф Набедренных. — Вы смущаете мой разум. Надеюсь, пока только мой.

Веня глянул из-под чёлки, улыбнулся самым краешком губ и едва заметно, но отчётливо помотал головой. Его радостное упрямство обыкновенно бодрило графа Набедренных, но не прямо же в переполненной аудитории у мистера Фрайда!

Не место это для подобного рода действий — сочинять неведомо какие по счёту воззвания к народу надобно в тиши и уединении.

Да и сам Веня ещё неделю назад был к переполненным аудиториям строг чрезвычайно: морщился на любое стороннее шевеление. Говорил, от бестолково хорошей жизни берётся желание учебное время тратить на не относящуюся к нему чепуху. Мол, кому место в аудитории без препятствий досталось, тот себе и болтовню позволить может, и чтение развлекательное, и даже сладкий сон за спиной соседа — поскольку не ценит имеющегося и ценить не обучен. Граф Набедренных с ним немного спорил, особливо про сон — хотя наличие драгоценного зерна истины в сём подходе вполне признавал. Просто почему бы не поспорить с умным человеком?

А теперь выходило, что Веня сам в лекциях такую уж ценность видеть перестал, раз на сочинение воззваний их с лёгкостью разменивает. Кого-нибудь другого за подобную ветреность граф Набедренных непременно бы пожурил, но тут уста его были навеки запечатаны.

Ибо, если вдуматься, будто много у Вени свободного времени.

Граф Набедренных тяжело и пристыженно вздохнул, мысленно обругав самого же себя за ход рассуждений.

Уж год тому назад, на приёме в честь прибытия мистера Фрайда его устроитель, граф Ипчиков, рассказал к случаю рискованный британский анекдот, заканчивающийся словами «худшая ситуация, в которой только может оказаться джентльмен». Слова эти, как часто приключается с анекдотами, были во много раз глубже самой шутки, а потому теперь регулярно всплывали в памяти графа Набедренных. Концепция джентльменства, конечно, плод сугубо британского менталитета и к росам неприменима, но что ж тут поделать, если всё последнее время граф Набедренных чувствовал себя как раз тем незадачливым джентльменом из рискованного и вообще-то плохого анекдота!

Тесное общение с оскопистом — одна сплошная проверка на джентльменство, которое росу, казалось бы, ни к чему. И как только справлялись благородные господа далёких йихинских времён, когда оскописты встречались во всякой достойной гостиной?

Допустим, существуют сферы человеческого бытия, коим пристало находиться под покрывалом тайны. В том не может быть никакого затруднения, а случающиеся время от времени неловкости неизбежны и лишь дополнительно демонстрируют необходимость оного покрывала. Но что делать с тем, кто на изнанке покрывала прямо-таки проживает? Уважающий себя человек каждый день, сам того давно не подмечая, подвергает цензуре свои размышления о ближних — но как быть с таким ближним, любое размышление о котором упирается во внутреннего цензора?

Вот сидит по левую руку Веня, не слушает, вопреки собственным максимам, лекцию мистера Фрайда, поскольку поглощён призывами для следующей листовки. Будь на его месте кто-либо другой, этому другому хотелось бы напомнить, что листовкой можно заняться и после. И кто-либо другой даже мог бы на деле оказаться не слишком вольным в распоряжении своим временем — как те же господа Приблев, Валов и Драмин. Они возмутились бы в ответ: какое, мол, «после», когда работы невпроворот?

Они возмутились бы, а Веня не станет.

Потому-то, прежде чем его попрекнуть, приходиться четырежды четыре раза подумать. И как-то всё больше о том, о чём по-хорошему думать не следовало бы.

Граф Набедренных в печали воззрился на мистера Фрайда. Мистер Фрайд ответил с кафедры привычным пассажем о подавлении интенций. А граф Набедренных мнил, только на печатном мистере Фрайде гадать нельзя, ибо всегда выходит одна песня. Оказывается, на живом тоже ни к чему.

Кто-то незнакомый, но любопытный перегнулся со следующего ряда, вклинился беспокойной головой между графом Набедренных и Веней и вполголоса переспросил название труда, на который вроде как сослался мистер Фрайд.

— Увы, ничем не могу помочь — сам пропустил мимо ушей, — ответил Веня раньше, чем граф Набедренных собрался с мыслями. А так хотелось отослать просителя к какой-нибудь несуществующей книге!

— Гм, — тот беспардонно вертел головой в поисках лучшей точки обзора листов, разлёгшихся перед Веней, — пропустили? А со стороны кажется, так старательно пишете…

— Стихи, — пришлось вступиться графу Набедренных.

Проситель сник и отстал, столкнувшись — по всей видимости — с непосильной для его ума задачей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: