Воскресенье обещало стать самым длинным в Викиной жизни. Это на Венере, кажется, сутки длятся полгода? Вика слонялась из угла в угол. Гвоздем торчал в мозгу неопознанный молодой человек из “Бамбука”. Когда Вика пыталась от него отдохнуть и подумать о чем-нибудь другом, лезли безотрадные мысли о Пашке, веселящемся сейчас со своей Лариской в санатории “Картонажник”. Тоска! А ведь небо беспечно голубое, и дети (Анютка среди них) упоенно орут и бегают на просохшем дворе…
После обеда явился Юрий Петрович Гузынин в сопровождении Антона. Антон держал в руках пакет чесночных чипсов, а Юрий Петрович – три гвоздики линяло-красного цвета. Такие гвоздики считается приличными приносить на юбилеи и похороны малознакомых лиц.
– Я много думал эти дни, вчера и сегодня, – объявил Юрий Петрович, – и решил, что мне следует извиниться. Я был вчера… вернее, позавчера?.. непростительно резок, даже поднял на вас голос… Несколько оправдывает меня то, что я чересчур подавлен случившимся… Вы простите меня?
– А что будет, если прощу? – неласково спросила Вика, надеясь, что в этом случае он немедленно развернется и уйдет. Однако Юрий Петрович споро снял в прихожей пальто и ботинки и в носках прошел на кухню. За ним тянулся и Антон, озираясь по сторонам в поисках знакомой желтой кастрюли с макаронами.
– Антон, детка, поди в другую комнату, – мягко распорядился Юрий Петрович. – Можешь посмотреть там телевизор, что ли… А нам с тетей Викой надо серьезно поговорить.
Вика фыркнула:
– С чего вы взяли, что я ваша тетя? Завитее меня оба Викторией Сергеевной.
– Хорошо, Виктория Сергеевна, – сказал Гузынин и кротко склонил голову набок.
“Чего ему надо? – недоумевала Вика. – На лекции снова бежать? Тогда зачем разделся и разулся? Ага, понятно: хочет уговорить меня приютить Антона, а сам помчится в “Картонажник”. Будет валяться в ногах у своей коровы и ныть: “Вернись, я все прощу!” У, ничтожество!” Она злобно отвернулась. Юрий Петрович выдержал паузу и сказал:
– Виктория… Сергеевна! Я много думал о том, что с нами происходит в последние дни. Все это странно и невозможно. Я уверен, что причиной всему вы.
– Не трудитесь продолжать, – раздраженно оборвала его Вика и попыталась сунуть ему гвоздики, которые и не подумала извлечь из скудной целлофановой трубочки. – Возьмите свой букет! Свезите его в “Картонажник”. Или возложите в своей квартире на то место, где должен был стоять ваш “Стинол”. Плачьте там, ругайте меня – там, там, там! Я же просила вас оставить меня в покое.
Гузынин спрятал руки за спину и цветов не взял.
– Вы не дослушали, – сказал он. – Я хотел вовсе не ругать вас. Я хотел говорить в прямо противоположном смысле.
– Хвалить, что ли?
– В каком-то роде. Видите ли, Виктория, я прежде жил очень хорошо. Достойно жил, но… как бы это сказать? серо? пресно? Я жил неинтересно. Я был счастлив. Любил. Преподавал. Все это было прекрасно, но скучно.
– Неужели так скучно брать взятки? – съязвила Вика.
– О боже, какие взятки?
– Со студентов. Сто зеленых – зачет, триста – экзамен. Скука! И именно зеленая.
– Кто вас так чудовищно дезинформировал? – вскинулся Гузынин. – У кого это я брал зеленые?
– Скажем, у Максима Рычкова с международно-экономического. И у его сотоварищей. Не припоминаете?
Юрий Петрович сосредоточенно подвигал бровями и носом:
– Рычков, Рычков… Фамилия знакомая, определенно вызывает негативные ассоциации… Но лица не помню. Кто такой?
– Так у вас еще и склероз? Нет, все-таки скажите, как на духу: зеленые берете или нет?
Взгляда этих беспощадных медовых глаз Юрий Петрович не вынес. Он потупился и тихо сказал:
– Беру. Вам врать не хочу: беру! А как бы вы поступили на моем месте? Представьте: молодой наглец, получивший к выпускному от папы иномарку, проводящий все свое время в гнусных притонах вроде того, какой мы с вами вчера посетили… Штаны на нем стоят столько же, сколько десять моих костюмов… На лекции мои он не ходит, зато является сдавать экзамен. Холеное такое животное, презирающее все, кроме тряпок и прочей товарной массы – вас, стало быть, тоже презирающее… Сует зачетку…
– А в ней триста зеленых?
– Да. Что бы вы сделали? При том, что у вас семья, ребенок? А?.. Вы бы заставили его математику вызубрить? А я, может быть, и не хочу об него марать математику. Это кощунство – допускать его к математике!
– Вы просто Робин Гуд, – фыркнула Вика. – Санитар математического леса.
– О, вы не понимаете! – почти застонал Гузынин. – Разве возьму я деньги со студента, который желает знаний, у которого мозги в голове, а не мягкая карамель? Да никогда! А с этих, каюсь, беру. И буду брать. Да!
Вика поднялась и снова протянула ему гвоздики.
– Надеюсь, это все, что вы хотели мне сообщить?
Гузынин схватился за голову:
– Нет, Конечно, нет! Я совсем не это хотел сказать. Вы меня сбили!
– Быстренько хвалите меня – и до свидания. У меня полно дел.
– Тогда вы не перебивайте, просто слушайте. Я все быстро изложу. Черт, на чем остановился?
– Что вы не хотите марать математику.
– Нет, до этого…
– Что вы очень скучный…
– Вот-вот! Вернее, моя устоявшаяся счастливая жизнь была очень скучной. И вдруг появляетесь вы, и сразу все рушится, буквально в один вечер, потому что вы… Молчите! Не перебивайте! Мы с недавних пор встречаемся с вами каждый день, и я смотрю на вас со смешанным чувством ужаса и восхищения. Все, что вы затеваете, мне противно, несимпатично, но избавиться от наваждения я не могу. Поймите, в результате ваших безумств вся моя прежняя жизнь лежит в развалинах… Не перебивайте!.. Моля семья рушится, а сам я становлюсь каким-то ненормальным. Я достаю на свет божий бинокль, который пролежал у меня дома в чулане тридцать два года. Я отбиваюсь от пуделей и веду бешенную ночную жизнь. А главное, я становлюсь смел и опасен, как Джеймс Бонд. Не смейтесь! Я чохом проигрываю холодильники и сижу практически за одним столом с наемными убийцами. Почему? Это судьба? Нет, вы!
– Сколько можно попрекать меня этим холодильником! – вставила-таки Вика. – Никто вас не заставлял…
– Да! Я его сам проиграл! И этим горжусь. Я наконец-то познал вкус жизни, горький, но упоительный. В глазах Гузынина за толстыми стеклами очков мелькнуло какое-то непривычное движение, какой-то небывалый блеск. Вика отшатнулась, а он опять протянул ей гвоздики:
– Виктория! Можно “Вика”? В моей жизни, так уж вышло, кроме сына остались только вы. Внезапно я понял, что прошлое прошло. Это больно, но надо жить. Живут же инвалиды без рук и ног. У меня нет больше семьи. Как умная, практичная женщина вы понимаете, что наша общая семейная катастрофа непоправима. Я один. Вы одна. Наши дети прекрасно поладили друг с другом. Значит, теперь неизбежен следующий шаг…
– Да вы что, предложение мне делаете, что ли? – вскричала Вика. – Может быть, жениться на мне хотите?
– Да. Хочу.
– Но почему?
– А я вас полюбил. Я же говорю, я понял это внезапно, вчера… или позавчера?.. Вот когда вы с ногами лежали на барьере в “Бамбуке”, а потом меня обняли, и я понял, что если это будет продолжаться вечно, то я…
– Но я же предупреждала, что обнимаюсь только для пользы дела!
– какая разница? Я все равно полюбил. Я не сразу в это поверил, я сопротивлялся, я не хотел, но это случилось. И мы прекрасно уживемся: вы энергичны и привлекательны, я серьезен и далеко не стар. Если вы захотите, я и танцевать начну, и через заборы лазить, хотя недавно от этого и отказывался. А если вы надеетесь, что вернется ваш байдарочник… Он не вернется, а вы надеетесь, я знаю, я вижу. Вы все еще мечтаете о нем. Но это пройдет. Ведь все проходит, как выразился Соломон.
– Ай, уйдите вы со своим Соломоном! – крикнула Вика и вдруг расплакалась. Пока Гузынин говорил о себе, она пожалела его, то едва удерживалась, чтоб не рассмеяться. Но когда он грубо и жестко ткнул ее носом в страшную, не произносимую ею даже про себя истину – что она брошена, брошена равнодушно и бесповоротно, а сама любит, любит, любит Пашку, гораздо больше любит, чем любила когда-либо прежде, и мечтает, чтоб он вернулся, и простит ему, если он вернется, и блондинку, и тысячу блондинок…