– Красивое небо! Особенно вот то облако цвета лосося.

Это словечко попадалось ей в модных журналах, а тут ловко ввернулось. Вообще все это напоминало сцену из фильма, и Оксана, скрестив ноги, решила поиграть в аристократку. Покатаев снова запел.

– Только не это! – запротестовал вдруг Кузнецов. – Хватит, Покатаюшка. Божественный шум дождя – и твоя жестяная глотка...

– Так уж и жестяная, – Покатаев недовольно отложил гитару и с молодой небрежностью обнял Оксану. – Сколько я раньше тут пел, ни разу ты не жаловался. Не с той ноги встал? Оксаночка, ты представить себе не можешь, сколько и как тут пели! Бывало, человек по тридцать горланили: “Милая моя, солнышко лесное”. И этот бирюк, как миленький, горланил. Местечко-то глухое, и дышалось тут легче. Какие разговоры всю ночь! Солженицын, КГБ, несвобода наша проклятая... Хозяин, правда, чаще помалкивал.

Кузнецов недовольно отозвался:

– А чего бы я про свободу трепался? Раз я свободный? Это больной все талдычит о здоровье и о болезнях, здоровый здоровья не замечает. Зато несвободный вечно у кого-то в найме, причем добровольном, прошу заметить; и уж ему-то век свободы не видать.

– Это не про меня ли? Самому-то прислуживать не приходилось, что ли? Вспомни БАМы да Первомаи!

– А чего же, были и БАМы и Первомаи, как не быть... – легко согласился Кузнецов. (Семенов, который как раз, пригнувшись, пробирался поближе к Инне, шумно споткнулся о вытянутые ноги Оксаны и, присев тут же, сконфуженно замер). – Писаны с натуры. Хорошо писаны, представьте себе, да. Красивая штука была 1 Мая, сейчас бы праздновали – и сейчас бы писал!

Инна сидела в уголке, тихая и грустная, но стерпеть хотя бы намек на критику Кузнецова не могла и привычно ринулась в бой:

– Толик, пожалуйста, не корчи из себя идиота! Есть конъюнктура, а есть искусство, если ты об этом. Политизированные кретины куда-то попрятали Игорев “БАМ”. Глупо и преступно! Так прятали иконы, потом авангард. Но и “БАМ” вернется, потому что это – живопись!

Инна была в причудливо-небрежном темном платье (у нее все платья были такими), в свете керосиновых ламп замерцал какой-то черный бисер, заблестели шнуры, какие-то кисти и бахрома, когда она вскочила и взмахнула руками.

– Ну, вот, опять слово о таланте Игореве! – развел руками Покатаев. – Я-то в живописи не разбираюсь.

– Почему же? – отозвалась обнимаемая Покатаев Оксана. – У каждого свое мнение. Еще картины покажите, Игорь Сергеевич! Толик мне все-все обещал показать. Такой дождь, мы, наверное, утром уедем, а я глянуть хочу!

– Вот Толик пусть и показывает, что имеет, раз обещал, – буркнул Кузнецов.

– Грубо, Кузя, – спокойно сказал Покатаев. – Успокойся, никто не спорит о твоей величине. Отспорили. Гений, как шепчет этот замечательный мальчик-студент. Я вас верно расслышал? Ну, валяй.

– Ночью живопись смотреть не рекомендуется.

– Но мои-то можно?

Кузнецов только хмыкнул на эту загадочную фразу и снял со стеллажа несколько готовых холстов. Краски в тусклом освещении спрятались, но мощное письмо все-таки поражало. Валерик ринулся рассмотреть поближе, и тоже ткнулся в вытянутые ноги Оксаны. Инна торжествующе сверкнула глазами и бисером. Даже Семенов впился в холсты и наконец-то вспомнил, зачем он сюда приехал: отдохнуть, конечно, но надо бы в дружеской обстановке сторговать подешевле холстик-другой для одного чрезвычайно нужного японца. Японец увидел творение Кузнецова в галерее банка, восхитился, долго восторженно и беспомощно лепетал. Выхода не было, деловой этикет предписывал подарок. Но свою коллекцию разбазаривать Семенов не хотел. Подешевле бы купить. Дерет гений-то! (Семенов был, как все финансисты, прижимист, но перспективу видел, на нужное дело денег не жалел). Через неделю японец на обратном пути из Москвы заедет снова, очень нужный японец. Впрочем, если улучить минутку для разговора, столковаться, видимо, можно...

– Это что! Я новую серию начал, – настроение Кузнецова неожиданно изменилось, ему захотелось показать все и окончательно всех покорить. Он ушел в темный угол, отбросил какие-то тряпки, прикрывавшие прислоненные к стене холсты, взял два и выставил на обозрение. – Русские святые. Арина зажги снега. Царь Давид – земляничник. Прелесть, да, эти имена? Вот!

Эффект был тот, что требовался. Все онемели.

– Скажите, а что вы хотели сказать вот этой картиной? – спросила вдруг Оксана. Она разглядывала живопись, приоткрыв большие губы и сделав сонные глаза – такую мину она как-то видела у известной модели в “Воге” и отрепетировала для себя. Ей это шло – и взгляд загадочный, и два передних зуба очень сексуально виднеются.

– Я, если бы что хотел сказать, просто открыл бы рот и сказал. – ответил Кузнецов. Инна грустно им любовалась. Настя за весь вечер не произнесла ни слова, сидела угрюмо, но увидев “Святых”, заулыбалась, даже рот рукой зажала и подбородок вздернула. “Решилась, что ли, пигалица?” – цинично подумала Инна, от которой эта метаморфоза не укрылась.

– Подарите мне картину, – снова заявила Оксана, переложив с одной на другую вытянутые ноги и еще мягче распластав губы.

Кузнецов прищурился:

– Это, девочка, денег стоит, и немалых. Дарю я редко, и друзьям. Вряд ли вы входите в их число.

– Тогда напишите мой портрет. Толик, закажи! Напишете?

– Не хочу.

– Почему? Я недостаточно красива? – Оксана презрительно покосилась на румяных святых и русалок с глазами-блюдцами. – Вы бы хотели рисовать только саму Клаудиу Шиффер?

– Не видел. Но не думаю. Для живописи бесконечные тонкие ноги – предмет скучный.

Оксана соболезнующе улыбнулась:

– Да... Кстати, о ногах. Вам не кажется, что вот эти пальцы слишком большие?

Ей хотелось съязвить, и она наугад ткнула в босую ступню Земляничника.

– Что вы, что вы! – дернулся вдруг Валерик к Оксане, зацепившись-таки опять за ее ногу. – Это так хорошо, так гармонично...

И смутился. Но Настя улыбнулась ему ободряюще. Покатаев, не вглядываясь в картины, несколько раз их пересчитал.

– Маловато что-то. Пять? И это все?

– Нет, не все.

– А сколько еще? Где?

– Нисколько. Нигде.

Покатаев пожал плечами, а Кузнецову стало очень скучно. Или он вид такой сделал. И все вдруг почувствовали себя гостями, немилосердно засидевшимися после чая. Инна пришла на помощь.

– Господи, стемнело совсем! Вы хоть устроились внизу? Может, одеяла дать? Боюсь, будет сыровато. А Игорь последнее время вечерами что-то мудрит, все пишет...

– Да, я поработаю, – подтвердил Кузнецов. Он переглянулся с Настей. Та посмотрела на часы. Валерик, размякший было от увиденного, заметил это и покраснел. Гости уже спускались по внутренней лестнице, Инна светила им лампой, Покатаев смеялся и пугал Оксану громадными тенями. Егор, который не принимал участия в беседе и картин не рассматривал, остался сидеть в мастерской.

– Иди, иди, – поторопил его Кузнецов.

– Когда нам можно будет поговорить? Только серьезно!

– Не надо сегодня!

– Надо. Вот когда узнаешь, сам поймешь.

– Хорошо. Попозже. Потом.

13. Веселый вечерок

Дождь не кончался. После грозы ливень сначала стоял непроницаемой белой стеной, потом ослаб, но стал холодным и настырным. Неужели надолго? Как ни пытался Кузнецов спасти надвигавшийся отвратительный вечер, ничего не вышло – он-таки наступил. Такие вечера редко бывали в причудливом и нескучном Доме, но этот вышел неприятным. Все, кто провел его в Доме, вспоминали позже, что было в этом вечере нечто изначально нехорошее, словно больное, и плохие предчувствия были у многих из них. Предчувствия возникают, как правило, задним числом. Вряд ли люди, собравшиеся в тот злополучный вечер под крышей Дома, могли что-то особенное ощущать. Разве что была удрученность неожиданным, ненужным ненастьем и долгим вечером при плохом освещении и раздражение от неуютного и не очень чистого ночлега да еще скука, порожденная случайностью так и не сложившейся компании. Они все не были нужны друг другу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: