Борис подошёл к ней. Она сидела на пне и штрихами чертила на карте контуры липовых насаждений. Посредине вывела карандашом: «Липы».
— И так весь лес? — Борис обвел рукой горизонт.
— Если бы только этот лес. Весь район нужно обойти, и ещё два-три района прилегающих.
— И всё ножками? — пытался шутить Качан.
— Всё ножками. Иначе не будешь знать, куда и когда, и в каком количестве вывозить ульи. Иначе — бедный взяток, бедное житьё — всё на милости у природы. А Иван Владимирович Мичурин советует не ждать от неё милостей.
Наташа склонилась над картой:
— Итак, вы шли по липовым угодьям?
— Липы тут разбросаны, по всему лесу встречаются, но я шёл там, где они растут кучно.
— Хороший массив. Отметим его на карте. И назовем «Качанский массив».
Жирным пунктиром Наташа изобразила рисунок, похожий на бутылку с широким горлом. И вывела: «Качанский массив».
Борис довольно улыбнулся. Сказал:
— С вами так в историю попадёшь.
— Начало удачное,— заметила Наташа.— Пойдёмте дальше.
И устремилась распаханным полем к противоположной стороне леса.
У края леса Наташа подошла к Борису, показала рукой на левую сторону и на правую; по левую, километрах в шести, в низине открывались дома большого села с белой церковью; по правую, если пройти километра четыре, лес обрывался, и дальше за холмом синела черта горизонта.
— Вы пойдёте вправо, обследуете вон ту часть леса, я спущусь вниз.
— Но мы потеряемся!
— Атос вам не даст заблудиться. А кроме того, этот массив невелик: на два-три километра углубитесь и там будет гора — зимой мы тут катаемся на лыжах. Там, на горе, назначаю вам свидание.
Взмахнула рукой и пустилась вниз, по направлению к селу.
— А что я должен делать? — крикнул Борис вдогонку Наташе.
— Как что? — остановилась девушка.— Вы разве ещё не уяснили свою задачу? Достаньте блокнот, помечайте в нём участки медоносов: липа, дикие фруктовые деревья, заросли малины, земляники.
— А ну как заблужусь?
— Смотрите на солнце — оно всходит на востоке. Идите прямо на солнце — на восток.
«Как всё у неё просто»,— думал Качан, погружаясь в лес и отклоняясь в сторону, откуда лились ещё красные в эту раннюю пору лучи солнца. Они пронизывали крону деревьев, озаряя лес кроваво-красным блеском, золотя зеленую шубку молодняка-ельника, рассыпаясь светлым узорочьем по длинным листочкам иван-чая, мать-и-мачехи, ромашки лесной, в тонких стебельках малинника, в металлически-упругой листве черники и стелющейся на открытых взлобьях земляники.
Попадались Борису и грибы; огненные шапки подосиновиков, серебристо-серые подберезовики, плотные и чистые, словно умытые росой, белые. Борис не брал их,— полюбовавшись, шёл дальше.
Он теперь уже с большой уверенностью, словно опытный лесовод, определял деревья, далеко видел травы, цветы — помечал в блокноте границы медоносов. На ходу приходил и навык определять на глаз размеры, расстояния — заносить в масштабе на бумагу. На листе блокнота рождалась схема-карта леса, пунктирами, значками отмечались медоносы. Представлял, какая выйдет у неё потом карта и как нужна такая карта пчеловодам. Осознавал важность Наташиного дела, рождалась вера и в то, что, в конце концов, она напишет книгу «Медоносы Подмосковья», и эта книга по значению своему будет поважнее иной кандидатской, и даже докторской диссертации.
Поймал себя на мысли, что только сейчас, здесь, в лесу, в эту минуту по-серьёзному взглянул на соседку — оценил её дело, и образ жизни — всё-всё, чем она живёт и чем занимается. Невольно пришло сравнение с городскими девушками, с институтскими — особенно же с теми, кто когда-либо был ему близок, кем он увлекался, с кем даже хотел в своё время заключить союз.
Сравнивал её жизнь со своей, её дела со своими. У меня всё другое, всё иначе, в ином роде,— думал с привычным высокомерием, автоматически и безапелляционно зачисляя свои занятия, свою профессию в разряд особых, исключительных, выпадающих на долю немногих избранных людей. Мысль о собственной исключительности, о счастливом избраннике судьбы была для него естественной, первородной; он был сын академика и знаменитой балерины, от природы талантлив — ему открыты все двери, в него верят, от него ждут, и он, в конце концов, выдаст на-гора что-то важное и особенное,— так он думал всегда, к этому привык, и образ этих мыслей не подлежал переоценке. И потому, проникаясь в Наташины предприятия, оценивая их важность, он лишь на минуту позволил себе поставить их в ряд со своими, попробовал сравнить, оценить одной мерой,— но тут же подумал: пчеловодство!.. Тоже мне — наука!
Три-четыре километра, о которых говорила Наташа, казались бесконечными, он торопился, шёл напрямик, продирался в зарослях орешника, тонкоствольных молодых дубков, кудлатых елочек,— подламывая ноги, спускался в низины и овраги, и там по пояс погружался в крапиву; шёл и шёл, заносил в блокнот медоносы, и даже проставлял проценты. Липы — 18 % от всех других деревьев, малинник — 6 %, чебрец — 3 % и т. д. Представлял, как рада будет Наташа, как она довольно улыбнётся и скажет: хорошо выполнил задание. Сразу видно — учёный!
Солнце поднялось над деревьями, на открытых местах припекало. Борис устал, ноги гудели, рубашка была мокрой от пота. Сердце не болит. И нет одышки. Хорошо! С этой приятной окрыляющей мыслью он спустился в овраг и затем резво поднялся по песчаному топкому склону. И наверху почувствовал резкую боль в сердце, в груди спёрло — Борис открыл рот, дышал тяжко, натужно.
Обхватил тонкую березку, чуть не повалил её. И мысль о вернувшейся болезни, своей слабости, никчёмности забилась в сознании, отдавалась новым приступом боли, выжала пот на лбу, шее, сжала грудь незримым горячим обручем. И, словно прося прощения, он встал у березки на колени, повалился, лёг на землю. И так он лежал пять, десять минут; боялся, как бы не прибежал Атос, не поднял бы тревогу, не привёл бы хозяйку. Больше всего на свете боялся Качан позора перед Наташей, явить перед ней свою болезнь и слабость, никчемность, непригодность.
«Я встану, я пойду». Он обхватил ствол березки, с трудом поднялся. Посмотрел вперёд, на восток — и шагнул, но тотчас же схватился за сердце. Острейшие иголки снова вонзились в него со всех сторон,— и, кажется, оно остановилось. Выбросил вперёд руки, хватал воздух губами, казалось,— всё! Жизнь кончилась, ему не хватает воздуха, и он вот-вот задохнётся. Но что это?.. Он слышит голос: «Опуститесь на землю. Вам надо лежать!» Голос шёл изнутри — из него самого; Качан был в этом уверен; и вдруг, в один миг, почувствовал облегчение. Боль отхлынула, дышать стало легче,— и только слабость, и пот заливает глаза — солёный, жгучий, противный.
Качан лежал на спине и видел перед собой небо. Оно было синим — пронзительным и холодным,— бесконечным. И чёрные листья липы нелепо вырезаны на нём, точно резцом. «Да, липа. Это — липа.— Медленно и как бы нехотя возрождались мысли.— Медоносы... Сдались мне её медоносы! Потащился дурак. Она — молодая, здоровая... Носится по лесу, как олень».
О молодости её, о силе и здоровье думал как о чём-то далёком, недостижимом.
И вдруг — снова голос:
— Вот так, лежите. Вам надо лежать.
Голос донёсся явственно, на этот раз реально — будто человек стоял рядом, где-то за деревом. И голос знакомый.
— Ну! Аника-воин!.. Полез в воду, не зная броду.
На поляне точно из земли вырос экстрасенс. Глаза лучатся золотой желтизной.
— Вы?.. Как вы тут очутились?
— Меня зовут — Николай Семёнович.
Качан знал, помнил его имя, но в этот момент ему пришло на ум: экстрасенс. На то он и экстрасенс.
Он сейчас об экстрасенсах думал серьёзно, и будто бы даже с почтением,— во всяком случае, скепсиса как не бывало. Явился. Точно упал с неба. В трудную минуту,— может быть, смертельную.
От сердца отвалила тяжесть, дышал он спокойно и ровно. Вот только пот...
Обтер рукавом лицо, не спеша, едва двигая рукой, стал расстегивать пуговицы куртки.