2
И снова рота уходила на фронт.
Чисто выбритые маршевики с белыми подворотничками выстроились перед штабом бригады. Полковник Беляев, начштаба Чернявский, начальники служб проходили меж рядов, тщательно проверяя подгонку обмундирования и снаряжения. Во всем чувствовалась приподнятость, словно бригада впервые отправляла на фронт маршевое подразделение. Командир бригады был весел, шутил с бойцами и, казалось, устранил все и всяческие барьеры, диктуемые строгими законами субординации. Он был полон того чувства, какое, вероятно испытывает учитель, расстающийся с выпускниками, — вот теперь-то они начнут самостоятельную жизнь. Рота уходила, но каждый из бойцов уносил частицу его души. Можно же себе позволить иногда немножко сентиментальности, черт возьми!
Глядя на загорелые лица бойцов, прошедших испытание огнем на учебном полигоне, он снова повторил про себя: «Будить инициативу... Приучать к самостоятельности в мыслях и действиях... Освободить от мелочной опеки, открывать простор людям, черт возьми. И верить, верить! Не это ли главное качество руководителя?»
Впрочем, теперь он полностью доверял маршевой, стоявшей перед ним. Он не замечал в людях той скованности и отрешенности, что так поразили его тогда на станции. Он проходил вдоль рядов, ловя на себе внимательные, исполненные спокойствия и доверия взгляды. Пришло безошибочное ощущение внутренней близости между командиром и бойцами, чувство, неизменно сопутствовавшее всей его армейской службе.
И в эти последние минуты прощания ему захотелось повидать тех, кто досадил ему. Он отыскал глазами молодого узбека и кивнул. Тот ответил улыбкой.
Рядом с командиром бригады шагал комиссар полка Щербак. Он на днях вернулся из политуправления округа, хмурый и недовольный. На сей раз отбился, но разговор с замначальника политуправления произошел неприятный. Щербак не пожелал оставлять запасный полк. «На фронт с охотой поеду. В округ — прошу не забирать».
Беляеву понравился комиссар полка, которого похваливал Дейнека — того опять сморила болезнь: колики в позвоночнике. Понравилось и то, что не тянется, не рвется к повышению. Впрочем, так ли уж похвально это стремление держаться своего, насиженного?
— А знаешь, комиссар, что эта рота вторично родилась? Слышал событие?..
— Так точно, слышал, — прогудел Щербак на низкой басовой ноте.
— Вот они, герои марша... — Полковник остановился возле мотористов, которых хорошо запомнил. Ему улыбались молодые лица. — Попугали вас огнем, ребята? Небось в штанишки кое-кто...
— Не было такого, товарищ полковник, ей-богу, не было...
— А если и было, тоже не беда. Такая наука легко не дается. Лучше вам здесь триста раз потом изойти, нежели один раз кровью там, на фронте... Как скажете?
— Истинно так, товарищ полковник.
— Ничего, правильно гоняли. Теперь-то как бы и страху меньше.
— Доучили добре, ничего не скажешь.
— Нет, не доучили вас, — серьезно проговорил полковник. — Дали бы нам срок, танками обкатали бы. На фронте борьба с танками — главная забота. А вы живого танка не видели.
— Хватит с нас артиллерии на сегодня, — не без юмора сказал кто-то, и все засмеялись. — Как саданет она — все, думаю, панихиду заказывать надо. И в животе, правда ваша, отпустило, вроде еще миг — и на небо вознесусь, такое облегчение произошло...
— Будете вспоминать запасную бригаду?
— Непромокаемую...
— Добрая пересадка. Запомним.
— Так точно, товарищ полковник, — говорил голубоглазый моторист. — Не понимал толком, что к чему. Бузил... А вот пришел дядька... все открыл.
— Какой такой дядька?
— Руденко наш. Солдат.
— Парторг маршевой роты, — подсказал Щербак. — Настоящий вожак. Известный в стране сталевар. В Кремле был принят. Хотел я его в постоянный состав зачислить — ни за что! На фронт — и баста. Вот он, высокий, черный.
Полковник глянул на Руденко.
— Что же он открыл тебе, дядька твой? — полюбопытствовал Беляев.
— Что открыл? — боец замялся. — Как сказать... открыл. Жизнь — вот что. «Не знаешь — подумай, не умеешь — научат, не хочешь — заставят». И про металл, про сталь говорил... Как варить ее...
— Сталевар, — задумчиво проговорил Беляев. — Неужто не нужны нам в тылу сталевары? Об этом думали?
— Военкоматом прислан, товарищ полковник. Добровольцем пошел. Патриот...
— Все мы здесь патриоты собрались. Только сигнал дай — пустое место останется, все на фронт уйдем. Не так ли? А в военкоматах, брат, тоже не святые — могут ошибиться и напутать, сам черт не разберет. Так мы, что же, и поправить не можем? Патриотизм тоже правильно понимать надо. Не так ли, товарищи политработники?
Щербак и сам думал, что сталевару следовало бы в нынешние тревожные дни варить сталь. Но мобилизационный листок военкомата казался ему законом, который не следовало подвергать сомнению.
Поверка роты заканчивалась. Инструктор политотдела доложил о готовности бригадной сцены: для бойцов маршевой роты будет дан концерт.
Через несколько минут перед открытой эстрадой собрались бойцы и командиры. Вмиг задымили цигарки, густая пелена дыма встала над остриженными головами.
Старый бандурист в широких синих шароварах и расшитой свитке пел украинские песни про хитрую и злую жинку, про чарку горилки и веселый нрав казака, про то, каких бы чудес на свете натворил, если бы стал полтавским сотским.
А затем вышла певица, и полилась новая, еще никому не знакомая песня.
мягко выводил тенор, и женское контральто подхватывало:
Умолкли голоса в публике, и улыбки слетели с уст. Всех охватила та минута раздумья, за которую иной всю жизнь перелистает, а иной одно мгновение вспомнит, равное жизни.
Всегда строгий и неулыбчивый комиссар Щербак задумался, и глаза его застилает туманная пелена. Кажется ему, будто слова песни и мотив ее повторяют всю его жизнь. Да, он вырастал у прибрежных лоз и высоких круч Днепра. Знакомы ему и густые днепровские плавни, и ранняя рыбалка, и детство, пахнущее душистым сеном, и первая любовь, когда приехал с курсов бухгалтеров в колхоз. Эта первая любовь стала единственной. Жена Ирина оказалась доброй, хозяйственной, настоящим другом. Вскоре после свадьбы пришлось расстаться — он отбыл в армию, там и остался. Сначала служил рядовым, затем пошел по счетной части — по специальности. Остался в кадрах, вызвал к себе семью, стал начфином. А потом вдруг избрали парторгом штаба, то ли за честность, то ли за прямоту и угловатую правду, которую не стеснялся говорить, за нрав, сдержанный, как его речь. Только с тех пор пошел расти и крепнуть «по партийной линии» и вот, наконец, стал комиссаром полка.
Война застала его на берегу Прута в прославленной Иркутской дивизии. Дивизия стояла насмерть. Политработники шли в атаку вместе с бойцами. Щербак слушал тяжелые военные сводки и недоумевал, почему до сих пор не окружают гитлеровцев, почему не разворачиваются воздушные бои, почему не врываются армады советских танков в расположение противника. Вскоре понял: ничего этого сейчас не будет. Будут отступление, потери, пожары и разрушения. Но победа придет, он знал это. Каждое утро позывные стеклянными молоточками звучали в репродукторе полковой рации и каплями крови падали на траву. «Сдали Гродно», «Сдали Ковель». Щербак твердо верил, что выправят положение, примут все меры для стабилизации фронта. Но вдруг чья-то властная рука выдернула его из самой гущи боев и еще горячего бросила в тыл на формирование запасного полка. Щербак раскричался, протестовал. В политотделе дивизии на него смотрели терпеливо и сочувственно. Но приказ — из штаба армии. Чего кричишь? Чего распалился? Приказ!