Нет, не может он больше сидеть в тылу. Вот уходит маршевая. Скоро уедет в распоряжение округа майор Мельник, с которым прожили вместе больше года. Такие-то перемены совершились после прибытия нового командира бригады... Уезжает Иван Кузьмич.
А за ним и он, Щербак, подаст рапорт и уйдет в действующую. Оставит Ирину, двух старшеньких дочек и Игорька, сынишку, которого любит больше всего на свете.
Песня зовет, будоражит душу, печалит и рождает гнев, горячая слеза застилает взор, и Щербак отворачивается, чтобы незаметно смахнуть слезу.
...Руденко высоко поднял голову, и слезы одна за другой катятся по его загорелому лицу.
Плакал по родной Украине, по Днепру, омывающему берега города, где вырос, где впервые услышал призывный заводской гудок. Пятнадцатилетним мальчишкой в год революции пошел на завод. Отца убили на войне, осталась мать и их двое — Яков и двенадцатилетний Санька. Якова взяли к печи. «Мальчиком» крышки открывал, вечером в саду смотрел, как обучаются красногвардейцы. Его не принимали — мал еще. Вспоминается бой между гайдамаками, засевшими на почте, и большевиками, укрепившимися в доме губернатора. Когда гайдамаков выбили и на почте взвился красный флаг, Яшка бегал на проспект и ощупывал пулевые воронки в стенках. Мать плакала, ей казалось, что Яшку обязательно убьют. Дома весело раскалялась «буржуйка», мать наварит борща, напечет оладий. Санька натаскает коксика из отвалов — благодать! Корка хлеба да пахучий борщ из зеленой миски — не забыть никогда юности, полуголодной, босой, но полной радостей.
На глазах вырастал город. Сам он стал видным человеком, окончил курсы соцмастеров, выбрали депутатом горсовета. Руденко да Руденко — только и слышишь везде и всюду. Любил с друзьями на рыбалку ездить. Завел моторную лодочку. По воскресным дням жену Екатерину Федоровну да ребятишек погрузит, соседей пригласит, харчишек прихватит — и вперед, к Любимовке, что пониже Днепропетровска. Там водилась всяческая рыбешка — и красноперка, и подлещики, и головли. Окуни сверкали бронзовыми спинками, солнце играло в мелких волнах. Река лениво изгибалась в излучине, водоросли пахли сыростью, морем. Что может быть краше днепровского плеса, утренней розоватой дымки, объявшей горизонт, прибрежных кустов, окунувшихся в прохладную воду, четкого стука мотора и едва уловимого запаха бензина, тянущегося по бурному следу от винта?
...Из твоих стремнин ворог воду пьет...
Явственно представлялся плененный Днепр, родные места, исхоженные и изъезженные, которые теперь топчет враг. Вспоминались опустевший родной город, сажа от сожженных бумаг на тротуарах, дома с разбитыми окнами. Город был похож на слепца, оставленного поводырем на дороге.
Точно залетевшая с Украины птица, звенела в далеком уральском лагере песня о Днепре, била тревожно крылом, хлопотливой горлинкой облетала каждого, нашептывая свое, близкое, согревала душу и печалила ее.
— Чего плачешь? — спросил Порошин, подталкивая Руденко. — Смелей гляди. Хорошо поют, а плакать с чего бы?
И словно в ответ рядом откровенно зарыдал пронзительный женский голос. Это плакала повариха, привезенная воинской частью с Украины. Ей нечего было сдерживать себя, и она, не стесняясь, дала волю своим чувствам. Руденко вдруг очнулся, вытащил платок, вытер глаза, приосанился и недовольно посмотрел в сторону поварихи. Но она уже уткнулась в платок и тоже приумолкла.
После концерта на сцену вышел заместитель начальника политотдела и сказал бойцам краткое напутствие. Он просил их не забывать бригаду и с честью выполнить на поле боя свой солдатский долг.
В сумерках рота двинулась на станцию.
Перед самым уходом произошла заминка. По распоряжению командира бригады рядовой Руденко был исключен из списков маршевой роты. Произошло это внезапно и для роты и для самого Руденко, так что он даже и не попрощался как следует с Порошиным, к которому успел привязаться.
— Федя, чепуха-то какая получилась, ей-богу. Выходит, тебе идти, а мне оставаться. Это опять же, как я понимаю, без полковника не обошлось, очень уж подозрительно на меня поглядывал на проверке. Чем не потрафил? Второй раз он, выходит, с фронтового пути меня завертает, ей-богу, стыдно даже перед людьми. Ну, Федя, не сомневайся, встретимся. Письма пиши. Думаю, недолго я тут проболтаюсь, на фронт все одно вырвусь.
Порошин, взволнованный расставанием, успел только сказать:
— Я имею расчет после войны на завод, Яков Захарович, к вам.
На что Руденко уже вслед крикнул:
— Порядок! Будешь у меня подручным стоять, Федя!
Теплый уральский вечер накрыл землю звездным пологом. Грозно звучала песня. И в ней слышалось: огромная страна встала на смертный бой с фашистскими ордами. Благородная ярость народа вскипает в сердцах, как прибой. А здесь, словно эхо великого сражения, звучит мерная поступь уходящей роты.
Яков Руденко слушал ее удаляющийся шаг, и ему казалось, что его сердце летит за ротой, что его шаг догоняет друзей.
Глава пятая
1
Спустя несколько дней майор Мельник сдал полк.
Твердое решение, родившееся тогда, в час ночного «разбора», и все происшедшее вслед казалось ему логическим и справедливым завершением пути. Появление Беляева в южноуральских степях и почти фантастическая их встреча в бригаде как-то по-новому осветили всю жизнь майора от самых истоков. Сама судьба или рок, в который он никогда не верил, посылала ныне в лице Беляева свой знак.
В ту ночь, освещенную багровым костром, он сказал Беляеву о своем решении. Тот пытался успокоить майора, советовал подумать, не торопиться. Он доказывал, что серьезный промах штаба полка не влечет еще такой меры, как смещение командира, а порядок и организованность будут наведены. «Поможем...»
Но Мельник стоял на своем. Он брал на себя вину Борского, потому что знал о недоработке в роте и примирился с ней, отпустил на фронт необученных. Он мотал своей седеющей головой, не соглашаясь с доводами, а мягкость полковника, бывшего подчиненного, все более раздражала и оскорбляла. За все, что происходит в полку, отвечает его командир.
На другой день свое решение Мельник закрепил рапортом. И вскоре из округа пришел приказ.
Мельник сдавал полк своему заместителю по строевой части. Он не ожидал, что процедура эта будет так удручающе тяжела для него.
Казалось, что передает не только батальоны и роты вместе с оружием, снаряжением и продовольствием, лошадьми, автомашинами, землянками, помещениями, штабом, телефонами и портретами, но и эту степь, обожженную солнцем, и солнце, неяркое, оренбургское, словно остуженное ветром, и резкий ветер, досаждавший людям, и реку, и рыбу в реке, и все остальное.
Первое утро, когда Мельник проснулся уже не командиром полка, а обычным резервистом, встретило его ранним прохладным солнцем. По привычке он быстро поднялся, плеснул из миски на лицо, тщательно вычистил сапоги и, как всегда осторожно, чтобы не разбудить своих, вышел, прикрыв за собой дверь.
Лагерь уже бодрствовал. Обычно суета подразделений не доносилась на окраину лагеря к офицерским домикам. Но Мельник как бы услышал всем существом и простуженные голоса старшин и молчаливую «работу» утреннего подъема, когда бойцы впопыхах навертывают портянки, кашляют, торопятся к построению, зарядке и пробежке. Это солдатское утро было так знакомо майору, что захотелось по привычке вытащить старые, но верные часы-луковицу и засечь время для одной, наугад выбранной роты, как он делал это в ушедшие годы своей капитанской молодости. Но он только усмехнулся.