Вправе ли она ждать теперь к себе сострадания? Обычной человеческой жалости? Обычного, человеческого — когда чужая боль, чужая немощь вызывают не издевательский смех, не желание усугубить чужую беду, а то естественное движение твоего сердца, именуемое сочувствием? Увы, отжили свое старомодные эмоции, наступил век великой трезвости…

Дойдя до общежития, Мария быстро умылась теплой водой, не дождавшись даже, пока чайник закипит, разделась и легла. Сначала она только ощущала блаженство оттого, что лежит, что ни сегодня, ни завтра никуда не надо идти, потом ее снова начал бить озноб и дикая боль выворачивала мышцы в спине, крестце, тянула, скручивая, от подколенок к пояснице. Минут через сорок боль отпустила, температура спала немного, выйдя обильным, каплями соскальзывающим на простыню с рук, с шеи, с груди потом. Но сил встать и надеть что-то сухое у Марии не было. Подплыло забытье.

3

В общем, конечно, ее вырастила бабушка, мать матери. Потому подсознание и толкнуло ее, когда пришла беда, — уже немолодую, что удивительно, — в Сибирь, под крылышко бабушкиной тени.

Даже когда мать была еще жива — умерла она от крупозного воспаления легких на второй год войны, простудившись на лесозаготовках, — в доме главной хозяйкой была бабушка. Мать работала библиотекарем на заводе, вела общественную работу, так что видела ее Мария мало. Бабушка тоже работала — через день продавала газеты в киоске, — но главным ее занятием было репетиторство. Она давала уроки французского, латыни, готовила к экзаменам по литературе и истории.

Характер у бабушки был неласковый, властный: Марфа Константиновна Богаевская в девичестве, она выросла бедной воспитанницей в доме известного в Иркутске купца и промышленника Немчинова, кончила классическую гимназию. Этого образования хватило ей с избытком на всю ее долгую жизнь. Родители ее на каком-то пикнике утонули, катаясь на лодке по Байкалу. Прадед Марии, отец бабушки, был просто служащим у Немчинова, приходился ему дальним родственником. Наверное, за красоту была взята Марфа Константиновна убегом за сына Немчиновых, молодого офицера. Дослужившись до капитана, офицер этот погиб во время русско-японской войны, оставив бабушку вдовой с двумя дочерьми, грудным сыном и небольшой пенсией. Тогда они жили уже в Москве, у шурина бабушки, занимали квартиру в двухэтажном особняке на Поварской. После революции Немчиновы уехали за границу, бабушка с семейством осталась. Мария родилась, когда бабушка, мать и младший бабушкин сын дядя Митя уже помещались в крохотной комнатке густо населенной квартиры в этом же самом, пришедшем в ветхость, особняке на Поварской. Три стены в этой комнате были заняты полками с книгами, посередине стояли буфет и стол, спали все, включая бабушку, на раскладных походных кроватях, матрасы в них были набиты какой-то «морской травой», а белье и постели днем укладывали в сундук, служивший вместо дивана.

Все, что связано с этим домом и двором, с арбатскими улицами и переулками, Мария помнит как счастливое, — то было детство. Хотя жили они впроголодь: дядя Митя был слабоумным, получал крохотную пенсию по инвалидности и еще немного зарабатывал, клея дома коробки для какой-то артели инвалидов. Во дворе девчонки боялись дядю Митю, потому что он бегал за ними, если они его дергали за подол рубахи и дразнили. Но вообще был он тихий и, наверное, добрый: иногда, когда Мария возилась под обеденным столом с игрушками, он подходил, присаживался на корточки и начинал ласково гладить ее по голове. Мария брезгливо отталкивала дурачка, ей казалось, что руки у него вонючие и потные. Мария не жалела и не любила дядю Митю, потому что с детства она была чистюлей, а дурачок был неопрятен, слюняв, сидеть с ним за одним столом — а бабушка требовала, чтобы по воскресеньям и праздникам они обедали все вместе, — было противно. Мария потому, наверное, до сих пор не любит праздники. Чтобы ускользнуть от обеда, она с раннего утра убегала к подружкам во двор. Они неслись смотреть танки, стоявшие на Манежной площади в ожидании начала парада, потом примазывались к демонстрации, шли, пока их не прогоняли дежурные по колонне. Потом кто-нибудь из подружек звал ее в гости, потом темнело, и они уходили смотреть иллюминацию. Домой она заявлялась поздно и, получив порцию выговоров, ложилась спать. Об отце Мария пыталась расспрашивать сначала бабушку, после мать. И та и другая отвечали ей одинаково сухо: недостойный человек, понесший заслуженное наказание за свою недостойность. В метрике у Марии стоял прочерк, фамилия у нее была материна и бабушкина — Немчинова. Выйдя за Александра замуж, она не сменила фамилии — как выяснилось, правильно.

Арбатско-поварское ее житье продолжалось до начала пятидесятых годов, она успела, слава богу, закончить машиностроительный техникум и поступила на завод. Бабушка вдруг умерла от очередного приступа стенокардии, а дядя Митя вскоре обзавелся женщиной — хромой и глуховатой, но вполне успешно выживавшей Марию из комнатушки в общежитие.

Разыскала Марию и позвала жить к себе, в домик на окраине Москвы, тетка, старшая бабушкина дочь. Пока была жива бабушка, в семье имя этой дочери не поминалось. Но Мариина мать с ней виделась регулярно, сестры друг друга любили. Вина и грех Полины Андреевны были в том, что, устав жить впроголодь, ходить бедно одетой, она во время нэпа пошла на содержание к какому-то предприимчивому дельцу: из двух сестер красивой была старшая — Полина. Делец продолжал жить с Полиной и потом, оставив ради нее семью. Пропал он в тридцатые годы, не без участия разобиженной родни. Полина Андреевна перебралась со Столешникова на окраину, купила комнату в частном полудачном домике; работала скромно банщицей, не нуждалась во время войны, спуская потихоньку припрятанное золотишко, не брезговала чаевыми и кусочками черного вонючего мыла, полагавшегося в войну к банному билету: накопив, поторговывала им на рынке. Когда Мария перешла жить к ней, тетка составила дарственную на эту самую комнату, а также на три тысячи рублей старыми деньгами, которые положила на сберкнижку на имя Марии. Эти деньги, по тогдашней бедности, казались Марии безмерно огромными, она долго берегла их для какого-то особого праздничного или трагического случая…

То, окраинное, одинокое — тетка тоже скоро умерла — житье было иным, следующим этапом в судьбе. Этот этап Мария вспоминать не любила, хотя, если детские арбатские воспоминания, включая дядю Митю с сожительницей, стояли в ней цельно, счастливо-смутно, то кочновское свое житье она помнила день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Жестоко ненавидела все эти дни, месяцы, годы — хотя, собственно, за что уж так их было ненавидеть?

Мария очнулась от сырого холода: в комнате совсем выстыло, и знобкая сырь эта проникала к ней во влажные ее обертки. Подняться, чтобы переодеться, было нельзя, лучше лежать неподвижно, экономя крохи тепла, дожидаясь, пока придут с работы соседки и растопят плиту.

Потом она услыхала, что в соседней комнате кто-то уже есть: чтобы не вставать, Мария не заперла дверь. Там скрипела табуретка, слышались шаги. Звякнуло стекло о стекло, забулькала жидкость. Мужской неопрятный бас произнес на смешке:

— Ну, глотнули? Давай… А то заявятся твои старухи.

— Я дверь заперла… — тоже давясь смешком, ответил Нинкин голос. — Пущай постучат, как я ночью им барабаню!

— Эта… москвичка… встанет, откроет.

— Не встанет! — в голосе малолетки вдруг зазвенела ненависть. — Заглянула я: красная, хрипит, дышит часто.

— Глотнули! — рокотнул басок. — И — давай.

Наступила тишина, только звякало что-то тихонько, потом скребанула ложка о зазубренный край консервной банки, забулькало снова. Мужчина поднялся, двинув табуреткой, закашлялся хрипло. Женские ноги протопали босиком по полу, заскрипела под тяжестью тела сетка кровати, мужской голос бормотнул что-то добродушное, женщина захихикала.

Мария с отвращением и ненавистью бессилия натянула подушку на ухо. Не ханжа. Но лишь животные предаются греху столь бесстыдно, не заботясь, есть ли свидетели.

Забытье наплывало. Тяжкое забытье, мучительно сдавливающее беспокойством подвздошье, — памятью о не совершенном, не отмщенном. Лицо Александра замерцало под веками — красивое, до синевы выбритое, с пышной сединой надо лбом, с усмешкой на пухлых губах. И свекровь, тяжело упершая обе руки в палку, с бело-розовым сухокожим лицом, с белым вьющимся пушком на черепе. Опрятная, пунктуально-внимательная к своему самочувствию, к принимаемой пище, жадно цепляющаяся за жизнь, ненавидящая Марию за то, что та моложе, может есть бездумно, за то, что ночью она спит рядом с ее сыном…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: