Впрочем, и любовь теперь для некоторых сделалась предметом потребления, самоутверждения. Знаком жизненного высокого или низкого уровня. «Шикарный мужик», — произносила та или иная из подруг Марии. «Он тебе нравится?»— наивно осведомлялась Мария. «Наутро выясним, нравится или нет…» Мария уговаривала себя, что это современно, не более. Рассудочным было ее неожиданное сближение с Александром: «надо быть современной». Она предала себя в угоду моде, ну и поплатилась, все правильно. Двенадцать лет коту под хвост! Двенадцать лет — еще ведь была молода и не безобразна. Могла бы встретить, ну не любовь, любят однажды, а она любила…
Мария жила у тетки, работала чертежницей в заводском КБ. Влюбилась, дурочка, в начальника бюро, тридцатипятилетнего, казавшегося ей очень старым и умудренным жизнью, Григория Ивановича Барылова. Обмирала, когда он подходил с калькой, требующей поправки, к чертежницам, — держал кальку на отлете, как мокрую пленку, заложив другую руку в карман брюк, отодвинув полу темно-серого короткого халата. В рубашке с безукоризненно белым воротничком, в темном одноцветном галстуке, высокий, темные, волной поднимавшиеся надо лбом волосы чуть разваливались на пробор… Мария взглядывала на него на мгновение — и уже не глядела, ей теперь на целый день хватало перебирать, как прищурены были у него глаза, как чуть блеснули ровные зубы между темно-розовыми, мужской твердой складки губами… Долго терпеть она не могла, рассказала подружке Анке, тоже чертежнице, — скоро о Марииной тайной влюбленности знало все КБ. Знал и Барылов.
Видно, это было ему приятно, — еще бы! Когда дворник влюблен, и то приятно, — теперь, входя к чертежницам, он коротко и добродушно взглядывал на Марию, а она обмирала счастливо. Была она тогда жалкой и трогательной: косички, подвязанные сзади крест-накрест, широкий лоб и крутые скулы.
На заводском вечере в ДК шестого ноября немного выпивший Барылов наткнулся на нее в компании чертежниц, когда они шли в складчину посидеть в буфете, — вдруг улыбнулся и поздравил ее с праздником. Она зашлась от счастья, взлетела духом на высоты нереальные, лихо выпила стакан портвейна № 11, потом танцевала наверху в зале с каким-то стриженным под нулевку солдатом, неизвестно зачем попавшим на этот вечер. Солдатик пошел ее провожать, она хотела пить, потому что портвейн закусывали бутербродами с соленой кетой, солдатик потянул ее к себе домой, напиться. Жил он тут же рядом, за мостом. Она помнит красный кирпичный дом на пустыре, тополь у подъезда, огромную полупустую комнату, срезанную лестницей в том углу, где стояла кровать. И как солдатик, едва войдя, сразу обнял и стал целовать ее. Он тоже, видно, целовался впервые в жизни, потому что вжимался в ее губы стиснутым ртом так, что больно было десны. Дотоптавшись, они наткнулись и сели на кровать, она все говорила, что надо идти, он успокаивал: еще рано и он проводит. Солдатик растеребил ей застежки на кофте и целовал грудь, и дышал часто, а сердце у него громко колотилось. У ней тоже колотилось сердце: мужские руки касались ее впервые — и тело сводило от горячей нежности, нестерпимого желания раздарить себя, потому что Барылов поздравил ее с праздником.
Больше она его никогда в жизни не видела, долго старалась не касаться воспоминанием этой больно-горячечной ночи, все, слава богу, обошлось, но она-то знала про себя, что уже неполноценная — «нечестная», как тогда говорили, — что никто порядочный на ней не женится. Так и держала себя с окружающими парнями — неприступно-угрюмо, а поскольку ни красотой, ни нарядами не блистала, никто ее особенно и не осаждал.
Любила Барылова. Не спала ночами, мучилась. Только в юности можно так любить — молча, абсолютно без надежды на то, что когда-то что-то может быть. Изливалась, конечно, Анке, все ей рассказывала, только про ту ночь она не рассказывала никому, знала, какое тяжкое клеймо ляжет на нее, как будут брезговать ею замужние чертежницы, а особенно незамужние «честные», позволяющие до замужества ухажерам все, кроме главного.
Анка посоветовала ей позвонить Барылову, умолить о встрече. Подружка не имела в виду ничего особенного, не думала, что он может бросить семью ради скуластой некрасивой Марии. Тем более не могла она предположить, что, наплевав на все, Мария пойдет на незаконную связь — в те времена в их среде это считалось последним падением. Просто она понимала, что Мария уже больше не может: два года тянется ее тайная любовь, надо сделать шаг вперед, что-то изменится, и станет легче.
Мария позвонила из автомата, когда они с Анкой дошли до проходной. Барылов засиживался в КБ допоздна, как и многие ведущие и обычные конструкторы, — так тогда было принято. Он долго не мог понять, кто это, потом расхохотался, подумал и назначил ей свидание на следующий день возле фонтана — тогда там был фонтан — напротив Моссовета.
Анка хлопотала радостно, собирая Марию на свидание: дала ей свои новые, на каучуке, туфли, фетровую голубую шляпку с высокими полями «маленькая мама» и сверкающие, точно бриллианты, стеклянные клипсы. Мария чертежным перышком в первый раз накрасила тушью светлые короткие ресницы, долго разглядывала себя в зеркале и решительно намазала Анкиной помадой щеки и губы.
Она ждала долго, промокла, замерзла, потому что моросила какая-то мерзость, — снова была осень и ноябрь, — он пришел не в девять, а в десять, но все-таки пришел. «Извините, — сказал он, разглядывая ее, — меня в парткоме, а потом в цеху задержали». Это, безусловно, могло быть правдой: к празднику торопились выполнить или перевыполнить что-то, как всегда, шел «мелкосерийный заказ» — станок, не освоенный в производстве. Присутствие начальника КБ могло требоваться.
«Обращение ленинградцев завтра будем обсуждать. Выполнение плановых заданий пятилетки за четыре года. Продумайте, — усмехнулся он. — Может, выступите?» — «Да ну, я не умею…» — сказала она, смущенно подняв плечи.
Она не верила реальности происшедшего, того, что он все-таки пришел и стоит перед ней в черном не новом пальто с поднятым воротником, в большой кепке, спрятавшей его волосы, и тонкий нос с горбинкой потому торчит некрасиво, и шея кое-как замотана застиранным шарфом. Она видит его близко, может смотреть, сколько захочет. От него слабо пахло не то вином, не то пивом. «Выпил для храбрости, — объяснил он тут же, засмеявшись. — В первый раз у меня свидание, о котором не знает жена. Куда пойдем?» — «Погуляем?» — робким счастливым голосом предложила она. Он взял ее руку — она держала свои красные обмороженные руки засунутыми глубоко в карманы, — вытащил из кармана, несмотря на слабое ее сопротивление, поцеловал, усмехнувшись. «Чудачка, — сказал он ласково-виноватым голосом. — Ох чудачка. Неужто никого лучше и моложе не нашла влюбиться?..»
Она счастливо молчала, шла, полная горячего ужаса: его предплечье плотно касалось ее плеча.
«Да, — сказал он вдруг, остановившись. — Забыл. — Достал из кармана огромное красное яблоко и протянул ей. — Положите к себе, а то, как бутылка, оттопыривается».
Она робко взяла, в ее карман яблоко не лезло, она несла его в мерзнувшей руке. «Да съешьте!» — засмеялся он. Но при нем она есть не могла.
Они дошли почти до той, окраинной, станции метро, до которой она обычно доезжала, а потом полчаса телепалась по грязи между завалившимися заборчиками, добираясь до теткиного домика. Никакой транспорт туда не ходил.
«Куда это вы меня завели? — удивился вдруг он. — И поздно уже». — «Я тут живу недалеко». — «Одна?» — «Теперь одна». Он помолчал, подержал ее руку в своей. «Я не хочу портить вам жизнь», — сказал он. Тогда она не поняла и толком не оценила его благородство, не оценила и после, когда поняла. Лишь совсем недавно вдруг вспомнила, оценила, прониклась нежной благодарностью: добрый, хороший человек попался ей первым на дороге, не зря она его так любила…
Подумав мгновенье, он взял ее за плечи и поцеловал в губы. Умело поцеловал, но она сжалась от страха и счастья и почувствовала только влажность его рта, неприятную чужую влажность. Однако он знал, наверное, что сто раз она будет вспоминать и перебирать ощущениями тот поцелуй, горько-счастливо вспоминать.