За окном дождь. Потом повалит снег. Так какая же все-таки разница между дождем и снегом?!

Раки-забияки

Побывав в школе-интернате на Сходне, я пришла на работу сама не своя. Но тут набежали малыши, и мысли о детях, живущих в казематах, без изолятора и фактически без медицинской помощи — на двести человек врач на полставки, да психиатр раз в год! — вытеснились щебетом и умилительной деловитостью, с торой малыши размазывали пластилин по картону.

Веселые, ухоженные, красивые — какие такие проблемы виделись мне вчера, когда я с ними занималась?! Да вот, Алина! У нее три бабушки, няня (родители за границей), а она капризничает, на всех дуется, отобрала у соседки пластилин. Но Алину снова заслонил конференц-зал, ребята в серой одежде и их восторженные глаза — мы с мужем привезли книги, собранные предприятиями Химок, муж выступал перед интернатом, знакомил с новыми книгами, рассказывал детям сказки.

— А это все вы сами написали? — спросил один мальчик.

Уж так ему хотелось, чтобы добрый дядя оказался к тому же и известным писателем, насочинявшим столько книг!

Памятуя свое больничное детство, я прихватила мешок конфет. Но что мой мешок на двести человек! По конфете, правда, досталось всем. Крошечная радость, с мизинец не будет, но радость, пришедшая со стороны вестью большого свободного мира. Именно таким он представляется из-за больничного забора, и за бетонной ограды интерната.

Этим детям кажется, что все, кто живет дома, с родителями, счастливые. Алину они бы сочли противной капризулей. Попади она к ним, они бы сделали ей темную, как водится, — живо забыла бы, как отбирать пластилин у подруги.

Справедливость и равноправие здесь сосуществуют с жестокостью и прямолинейностью. Как бы ни презирали интернатские домашних, в душе — неистребимая зависть к счастливцам воли.

Интернатские, детдомовские знают о другом мире — Болышой Земле, а вот наши дети о сиротах и обездоленных знают только по сказкам.

Так нельзя!

— Алина, сейчас же верни пластилин и послушай, что расскажу.

И я рассказала детям о том, как мы с мужем ездили Сходню.

— А давайте нарисуем им подарки, вы, когда поедете, отвезете.

Я представила яркие рисунки в темном интернатском коридоре, словно нарочно выкрашенном темно-синей краской. Понравились бы они ребятам?

— Я им еще бусинку прилеплю, можно, в птицын глаз?

Даже капризная Алина прекратила нытье, рисует огромный гриб-поганку.

— Ничего что поганка… Зато большая и в пятнышках.

Как олень Золотые Рога.

Дети отзывчивые. Чего не скажешь о взрослых.

— Рисунок взяла? — спрашивает бабушка Алину.

— Это для детей. У которых родителев нет.

— Что еще вздумала, у всех детей есть родители. Вот и твои скоро вернутся.

— А Елена Григорьевна сказала…

— Идем, идем, вечно это твоя Елена Григорьевна наговорит…

Занятия кончились. На столе — ровная стопка рисунков, на хорошей, плотной бумаге. Из кладовочных закромов.

И вот сидим мы, вымочаленные после девяти групп, с Борисом Никитичем в его «музыкальном» классе, у пианино.

— Вся тоска прошла, — смеется он надо мной. — Раньше в Храм к причастию ходили, чтобы уныние избыть, а теперь — к детям. Рукой снимает.

— Пошли в детский дом работать! — говорю. Все прикидывала, как начать разговор покорректнее, а вышло напролом.

— Не выдержу, — Борис Никитич возит кулаком по лбу, сразу в лице переменился. — Мы как съездим с хором в детдом или дом ребенка, я заболеваю.

— А если бы нам предложили, дали бы помещение…

— На природе, чтоб лес и река. И чтоб доверили полностью…

Сидим, два Манилова, мечтаем. Как бы мы стали заниматься с такими детьми. Разумеется, иначе, по своей программе. Музыка, уроки сказок, лепка, рисование, развивающие игры (вместо математики), спорт.

Чтобы сеять, надо сначала расчистить поле детской души от плевел, взрыхлить, удобрить, дать почве продышаться, а уж потом бросать в нее зерна знаний.

Могли бы выстроить библиотеку, ребята с радостью бы бросились. Историю бы устроили натуральную — с макетами древних поселений, битв, победных шествий. — Борис Никитич запнулся и умолк. — Да кто нам доверит, мы не академики, не кандидаты наук, мы никто — отставной козы барабанщики… Создадут комиссию, тридцать три богатыря, остепененные, в латах и доспехах выйдут из-за стола и на нас… А мы с тобой так и попятимся, раки-забияки. Книгу-то пишешь? — Борис Никитич заметил, что я сникла.

— Пишу. Да толку чуть. Будто не тем занята. Совесть меня мучает.

— А кого она не мучает?! — Борис Никитич вскочил со стула, зашагал по классу. — Наша Таня (Татьяна Михайловна, педагог по живописи) год проработала в детдоме. Дети ее обожали. Почему она ушла? Потому что начальство с нее требовало плакатов, а она хотела стены с детьми расписать в коридоре. Всего-то крамолы!

Помнишь, она при тебе рассказывала, как уходила, а дети облепили забор и кричали: «Тетя Таня, не бросай нас!» Тебе острых ощущений недостает — спи на гвоздях!

Спать на гвоздях не пробовала. Но жить с больной совестью, с ощущением невыполненного долга, неоправданного предназначения, может быть, еще невыносимее, чем спать на гвоздях.

Перегорела лампочка

Искусство, как и жизнь, не функционально. Положив себе реальную цель и твердо следуя ей, мы постепенно превращаемся в функционеров.

Ставя перед собой «посильную» задачу, мы делаемся мастерами.

«Непосильная» задача рождает творца. Как и все мысли, эта не новая.

Смотрю в окно с девятого этажа — передо мной машинка: отсюда, с кресла, вознесенного в небо, я сейчас вижу мир. Все, что рядом, — потолок, стены, чашка с чаинками — не имеет значения. Подо мной кромка дугой изогнутого леса — шестнадцати этажные башни теснят лес к горизонту. Напротив — верхняя часть башни, высокий параллелепипед с ячейками-балконами. В одной из них, где-то на одиннадцатом этаже, стоит человек и курит. Человек, вознесенный над лесом и домами, находящийся в небе вместе со мной. Издалека он похож на ширпотребовскую статуэтку курильщика с дырой вместо рта, куда вставляют сигаретки.

Если бы я писала картину — я бы нарисовала дом, лес и небо обобщенно, цветными плоскостями, а одинокую фигурку курильщика — предельно скрупулезно. Если бы я сочиняла рассказ, то меня бы заинтересовало, почему человек холодным осенним днем курит на балконе.

Может, он уходит в небо, чтобы избавиться от давящего пространства комнаты, заставленной полированной мебелью, с которой жена ежеутренне сметает пыль шерстяной тряпкой.

В конце концов этот курильщик — не более чем зацепка. Как чеховская чернильница: «Дайте мне чернильницу, и я напишу рассказ».

Привычных вещей не существует. На столе в кухне — граненый стакан. Перед ним — яйцо. Оно отсвечивает, удивительно преломляясь в гранях стекла. Я кладу яйцо за стакан и в совершенном эллиптическом теле происходит неожиданная перемена: яйцо вздыбилось, вцепилось острыми шипами в стаканьи бока.

Соприкасаясь, предметы перестают быть самими собой, фактически оставаясь неизменными.

В отличие от стакана и яйца, дети контактируют с миром активно — не на «созерцательном», а на «деятельном» уровне. Для них одушевленность предметов — непреложная истина.

Недавно в классе перегорела лампочка. Пригласили монтера. Стоя на столе и орудуя одной рукой, «великан» вывинтил старую лампу, вместо нее ввинтил новую. Спрыгнул со стола…

— Не забирайте лампу, — попросила я монтера, еще не зная, зачем она мне.

Новая лампа осветила наш стол — плацдарм для фантазий и игр. Старая же — осталась у меня. Я посмотрела сквозь нее на Виталика и засмеялась — Виталик выглядел полосатым скособоченным матрацем, одно ухо Виталика вытянулось вдоль стены, а зеленый глаз, прикрытый ресницами, был как замшелая гора.

Дети окружили меня — не терпится узнать, что же там смешное, внутри лампы. Посчитались в считалку, выстроились — смотреть в лампочку. Наводят ее друг на друга, на потолок, откуда брызжет яркий свет, на полки о скульптурами, стенды с монотипиями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: