И вот теперь шеф с омерзением вводил меня в курс самого последнего дела:
— Это называется «Между нами, девочками». Повесть. Написала Ярмила Цибулова. Знаешь такую?
— Что-то слышал. У нее не выходил рассказ в «Факеле»?
— Выходил, — коротко отозвался шеф. — Из-за него Пепика Тайного вызывали к самому товарищу Кралу. Рассказ пришлось выкидывать из набранного номера, а целый печатный лист перебирать заново.
Он посмотрел на меня трагическим затравленным взглядом.
— И Блюменфельдова, значит, ее рекомендует? — вознегодовал я.
— Рекомендует. Я прочел. Это… ужасно. Если я такое напечатаю, все подумают, что я рехнулся.
— Так, может, вернешь рукопись Блюменфельдовой, а?
— Она уже собрала целых три положительных отзыва, — удрученно промолвил шеф.
— От кого?
— То-то и оно, — вздохнул он. — Один от Коблиги, это еще куда ни шло. После того, как ему устроили разнос за предисловие к Галасу,[11] его можно в расчет не брать. Второй от Ферды Гезкого, ну, это тоже не страшно… А вот третий, Карел, третий от академика Брата!
Я вытаращил глаза.
— Брат это рекомендует? — спросил я удивленно.
— С оговорками, — сообщил шеф, и я уловил в его голосе слабую нотку надежды. — Хотя и с оговорками, но… лучше я прочитаю тебе последний абзац его отзыва. — И шеф взял несколько листочков, откашлялся и начал читать. Текст был классический:
«Итак, с известными оговорками можно заключить, что рукопись, несмотря на многочисленные недостатки, а именно — изобилие натуралистических подробностей и общую идейную невыдержанность, носит следы эпического таланта, и я не возражал бы (при условии, что редакция не откажется продолжить вместе с автором работу над рукописью, а также после согласования рукописи с редакционным советом) против возможного выпуска произведения в свет — по зрелом размышлении и только в том случае, если не появятся рукописи более достойные.»
Текст изобиловал таким количеством задних калиток, что вовсе не показался мне трагическим. Я сказал:
— Ну, тут все ясно. Это значит — вернуть для переработки и…
— Блюменфельдова это уже проделала. Лучше не стало.
— Снова вернуть.
Шеф вздохнул.
— Понимаешь, ведь эта девица добросовестно переработала все те места, которые отметил академик. И они стали хуже, чем были.
— А Брат видел второй вариант?
— Вот именно что нет, — простонал шеф. — Он уехал за границу.
— Так отправь ему вслед!
— Нельзя! Его секретарша сказала — он строго-настрого запретил высылать ему что-либо.
М-да, похоже, шеф влип.
— Ну, если ты уверяешь, что после переделки все только хуже, то…
— Блюменфельдова говорит, что лучше. А Гезкий ее в этом поддерживает.
— Не понимаю.
— Я тоже, — поделился со мной шеф и засосал последний глоток кофе. — За такую рукопись нас наверху по головке не погладят, — в отчаянии закончил он.
Я молча смотрел на него. Высокий лоб, украшенный поседевшими висками, бороздили морщины озабоченности; очки в черной оправе сидели косо. Светлый пиджак расстегнут, узел скромного, но дорогого галстука съехал до половины груди. Мне вдруг отчетливо вспомнились времена, когда он ходил в редакцию в вельветовых брюках и рубахе-апаш. Впрочем, это было давно. Шеф всегда и во всем точно соответствовал историческому контексту.
А сегодня к нему, похоже, подступила погибель.
— Что ты намерен делать? — спросил я.
— Карел, — начал он доверительно, — прежде по крайней мере можно было опереться на редсовет. Но сейчас… да что там, ты и сам все понимаешь. — Шеф значительно помолчал. — А Блюменфельдова, между нами говоря, сумеет воспользоваться ситуацией. — Он перегнулся ко мне через стол и понизил голос. — Она молодая женщина, жизни пока не нюхала. Между нами говоря, в другой ситуации я бы рукопись пропустил, пускай сама почувствует, каково это — когда вызывают на ковер. Молодежи такая встряска только на пользу. Набралась бы опыта, поумнела и перестала донкихотствовать. — Он попытался извлечь из-под слоя гущи спрятанную там самую распоследнюю капельку кофе, но успеха эта попытка не имела. — Но ты же ее знаешь. Она одержимая, эта Блюменфельдова. Даже если другие отзывы будут негативными — а они, надеюсь, будут, потому что я сам их организую, — то выйдет три на три, и мне придется выходить с этим на редсовет. А она ведь псих. Всех успеет обегать и обработает нам половину совета еще до начала заседания. И это именно сейчас, перед съездом, понимаешь? Когда каждый голос на вес золота и каждое лыко в строку. — Он опять попробовал высосать последнюю каплю кофейной жидкости, а когда это у него не получилось, поболтал в чашке ложечкой и сунул в рот немного гущи. Потом посмотрел мне в глаза и сказал: — Вот я и хотел бы, чтобы ты тоже это прочел. Чтобы тебе легче было потом вести дискуссию… беседовать, если понадобится, с кем-нибудь из членов редсовета. Надо же будет объяснить им ситуацию. Я знаю, это не входит в твои обязанности, но…
— С удовольствием прочитаю, — прервал я его. Я кривил душой, но, будучи правой рукой шефа, не мог отказать ему. Взяв стопку страниц, я почувствовал нечто вроде легкого озноба; отчего-то подумалось о докторе Фаусте и его просроченном векселе. Тем не менее я добавил беззаботно: — О чем речь!
— Спасибо! — горячо поблагодарил меня шеф. — Понимаешь, я тут решил ввести новую систему — вот не знаю, одобришь ты ее или нет… Спорные рукописи будут читать, кроме шести внештатных рецензентов и трех штатных редакторов, еще три человека из других редакций. Если это будет проза, вот как сейчас, то не только люди из отечественной прозы, но еще и по одному из переводной литературы и из поэзии и критики. Вот почему я даю это тебе, а ты потом передашь рукопись Пецаковой.
Мне сразу полегчало. Хотя за Пецаковой с самых давних пор и закрепилась слава фразера, но в самое последнее время ее акции опять несколько поднялись, потому что академик Брат в своем исчерпывающем, но неопубликованном докладе похвалил эту даму, приведя в пример как работника, который даже после известных разоблачений двадцатого съезда остался непоколебим и сохранил незамутненность взгляда. Пецакова была бесхитростная душа. До сих пор, прилюдно и вслух, она грезила о литературной утопии — великом социалистическом романе, который обладал бы драматической мощью «Анны Карениной», но в основе интриги которого (трагической, хотя и, разумеется, с оптимистическим финалом) лежал бы конфликт новых производственных отношений со старой организацией труда. Самим фактом своего существования Пецакова заставляла усомниться в незыблемости тезиса о всеобщем развитии, так как ее незамутненность до разоблачений ничем не отличалась от незамутненности после. Если на редсовете она возьмет слово — а она его возьмет, она записной оратор, — то все обойдется. Я выступлю следом и буду, согласно закону диалектики, избавлен от позора. Пройдет еще довольно много времени, пока люди разберутся, что фраза — это дело не формы, а содержания; мышления, а не языка, язык же для меня не проблема. Вот почему я произнес одобрительно:
— Правильное решение. Узкая специализация зачастую давит на человека, и он не замечает того, что заметил бы глаз, натренированный на нечто другое.
Шеф осклабился.
— На тебя всегда можно положиться, Карел. Я рассчитывал в том числе и на это, когда затевал дело. А скажи-ка… — он хитро прищурил слегка утомленные глаза и совершенно сменил тон: — Кто была та вчерашняя наяда? Ну, на пляже? Если, конечно, я не слишком бестактен.
Мрачная завеса проблем, которые нам приходилось решать, чтобы заработать себе на хлеб, разорвалась, словно по мановению волшебной палочки, и в кабинет шефа проник слабый аромат розовой фиалки. Я улыбнулся.
— Ты не бестактен. Это девушка одного моего приятеля, некоего Жамберка. Он тоже там был, но не купался, потому что плохо себя чувствовал.
— Ясно-ясно. Я же ничего не выпытываю. — Шеф шутливо погрозил мне пальцем, а потом спросил как будто между прочим: — Ее фамилия Серебряная или что-то в этом роде, да?