Но что поделаешь. Panta rei.[6] Не мог я из-за Веры отказываться от того, к чему меня влекло. К тому же эта шоковая терапия может в конце концов ее вылечить. Итак, испустив один вздох в память о моей сентиментальной солистке, я в размягченном состоянии духа сбежал по ступеням вниз, в Нусли,[7] навстречу будущему, которое звалось — барышня Серебряная.
Ни черта я еще тогда, конечно, об этом самом будущем не знал.
Глава вторая
Редакция
Ночью мне снилось, что я спорю с барышней Серебряной о поэзии. Вот ведь что же это за механизм такой, который по ночам выносит на поверхность не наши сокровенные желания, а угрызения совести?! Вместо русалочьих поцелуев — глупейший спор о сущности поэзии.
Утром я восседал за своим по обыкновению пустым редакционным столом, где надпись Festina lente[8] под стеклом отлично гармонировала с призывом «Учиться, учиться и учиться!», задержавшимся на стене с неких более бурных времен, ну, а про суть поэзии я и так все давно знал. Я знал, что склонность к стихотворчеству — это явление, сопровождающее психофизиологическое развитие организма, и наблюдается оно примерно на рубеже между апогеем переходного возраста и началом взрослой жизни, причем нормальный человек посвящает себя поэзии до тех пор, пока остается девственником — и не только в сексуальном смысле. Молодым и зеленым не нравится, что на свете есть несправедливость, лицемерие и притворство, они мечтают о прекрасных девушках, приключениях и всякой ерунде. Потом это проходит: мечты о красавицах остывают, если следовать заветам святого Павла, а также ходить в кино, мечты о приключениях тускнеют под натиском детективов и футбола, а на всякую ерунду вполне хватает зарплаты. Те двое-трое, которые хранят девственность, в другом, не сексуальном смысле, превращаются в истинных поэтов. А некоторые, лишенные миром девственности во всех ее смыслах, становятся шлюхами — мужского или женского пола, неважно. Я сам, я совершенно в этом уверен и нимало не терзаюсь, принадлежу как раз к третьей категории, правда, наверняка не к самым ее сливкам.
И разумеется, к ней же принадлежит и мой шеф. В пору зеленой юности он грезил о прелестях Девы Марии и громил безнравственность эпохи; позже, подобно мне, перестал оценивать мир и его пороки под углом нравственных идеалов и начал судить о нем с точки зрения личной безопасности.
Как раз в тот момент, когда я в своих отвратительных утренних размышлениях добрался до этого пункта, только что названная особа напомнила о себе по телефону и потребовала моего личного присутствия. Я отложил первую телефонную атаку на барышню Серебряную и потрусил в кабинет шефа.
Это было весьма обширное помещение, и самой значительной частью его обстановки являлся длинный стол заседаний, за которым проходили совещания по важным вопросам.
Иногда, в особенности прежде, это бывали солидные мероприятия, на них подавали кофе и обсуждали, к примеру, вопрос о том, должна ли в следующем году выйти «Бабушка»[9] — с цветными иллюстрациями Адольфа Кашпара в серии «Классическое наследие» и одновременно то ли без иллюстраций в серии «Корни», то ли с гравюрами в серии для библиофилов «Первоцвет», либо же стоит отложить выход этого роскошного цветного тома еще на год (автор не представляет опасности, потому что мертв) и вместо него выпустить на рынок очередное издание романа (автор которого представляет опасность, потому что жив) прославленного прозаика Марии Бурдыховой «Вперед, создатели «татр», невзирая на то, что в прошлом году она переделала его в пьесу, в нынешнем роман экранизируется, а в будущем его уже запланировало для себя «Детское издательство» в обработке для юношества и «Педагогический институт» — шрифтом Брайля для слепых. Подобные вопросы решались легко и ко всеобщему (если не принимать в расчет читателей) удовлетворению, а сложности возникали исключительно редко. К примеру, на то, что был отложен выход в свет цветной «Бабушки», мог при случае пожаловаться министру культуры престарелый историк искусств Тейлибеновский, и эта его невинная ностальгия, просочившись потом в нижние слои, оборачивалась чеканной формулировкой, придуманной бдительными энтузиастами: надо подвергнуть резкой критике негативное отношение нашего издательства к национальным классикам.
Однако от таких мелочей при наличии хотя бы небольшого таланта стратега можно было отбиться, и вдобавок тут все легко исправлялось: в плане на следующий год рядом с цветной «Бабушкой» попросту появлялись две разные «Горные деревни». Гораздо страшнее были коварные места, которые непосвященный, пожалуй, счел бы абсолютно безопасными — и совершенно напрасно. Эти ловушки, сколько ни осторожничай, обнаружить было трудно, и походили они на айсберги: кусочек, торчавший над водой, был всего только крохотной частью гигантской и разрушительной силы, скрытой от глаз поверхностного наблюдателя и способной играючи потопить океанский лайнер. Вот, например, недавно решалась дилемма, как в новом издании «Папаши Безоушека»[10] набирать слово БОГ — с большой буквы или с маленькой. Крепкий попался орешек, не абстракция какая-нибудь. Несмотря на доказанное марксизмом отсутствие Бога, именно из-за него, используй мы большую букву, мог возникнуть вполне реальный, с далеко идущими последствиями скандал, и хотя, наряду с другими своими потрясающими талантами, мой шеф славился виртуозностью по части улаживания скандалов, он тоже не единожды оказывался на волосок от гибели.
Поскольку перед совещанием по «Безоушеку» такое случилось как раз из-за несуществующего духа, шеф подошел к решению вопроса, наученный недавним опытом: к юбилею какого-то негритянского государственного деятеля мы вознамерились издать «Хижину дяди Тома», и мой начальник едва не поплатился именно за дядину набожность. На редсовете нас атаковал за нее молодой Гартман, и шеф как опытный цензор почуял всю опасность его негодования и шаткость своей позиции. В знак раскаяния он, вместо того, чтобы развязывать дискуссию, решил издавать книгу не в авторском звучании, а в так называемом «пересказе». Его, по моей наводке, поручили выполнить нуждающемуся латинскому переводчику Мелишеку, и тот справился с задачей настолько мастерски, что дядя Том превратился в профсоюзного деятеля, ни разу не упомянувшего о Боге.
«Папашу Безоушека» как неотъемлемую часть отечественного классического наследия пересказывать было, разумеется, нельзя, а поминал он Господа так часто, что не навычеркиваешься. Однако статус классика-автора давал большую маневренность при обороне, и шеф в конце концов удовлетворился тем, что ограничил существование высшего разума с помощью строчной начальной буквы; это его решение получило одобрение наверху.
Вот какой он был дока, мой шеф. Сейчас он сидел над выпитой чашкой кофе под большим бюстом Маркса, держал, словно бы брезгуя ею, какую-то рукопись и хмурился.
— Садись. Кофе уже пил? — приветствовал он меня.
— Спасибо, пил, — ответил я, устраиваясь в кресле для посетителей напротив шефа.
— Позвал я тебя вот почему, — продолжал он похоронным голосом, настроившим меня на приближение очередного айсберга. — Принесли мне тут одну рукопись… Блюменфельдова порекомендовала… — добавил он неохотно.
И я сразу понял, откуда ветер дует и что за буря грядет. Блюменфельдова была последним и самым юным приобретением редакции; зачисление ее на работу, как быстро выяснилось, стало кадровой ошибкой, несмотря на то, что с факультета она принесла характеристику, в превосходных степенях живописующую ее положительное отношение к существующему общественному устройству. Шеф однажды в порыве откровенности со вздохом сказал мне, что эта характеристика скорее всего объясняется неким особым отношением Блюменфельдовой к факультетскому кадровику, а не к нашему строю. То, что она начала вытворять в издательстве чуть не с первого дня, только подтверждало гипотезу шефа. Редактором она была совсем недолго, но за это время умудрилась подложить нам целых пять айсбергов, которые мы смогли ликвидировать благодаря чудовищному напряжению всех наших сил да вдобавок в двух случаях организованному по личным каналам вмешательству сверху.