— Вот о чем тебе надо писать, — сказал я — просто чтобы что-нибудь сказать. — Такое бы шефу понравилось. Как луна светит, как юноша и девушка плывут по серебряной глади вод…
— Я про такое не умею, — перебила меня Цибулова. — Это для поэтов. Нет, я не смогу, тут надо лирическое настроение и вообще…
— А что ты умеешь? — спросил я.
— Ничего. Мне все возвращают.
Я плеснул веслом. Неподходящий разговор для этого места. Из-под черной поверхности выпрыгнула рыба.
— А как ты вообще стала этим заниматься?
— Чем?
— Писательством.
Цибулова долго молчала. Потом сказала:
— Я была несчастная. И начала писать стихи.
— Несчастная любовь?
— Ну… да.
Какое-то время я греб молча. Мысли, если тут годилось это слово, унесли меня к моему собственному дебюту. Очень похоже, очень. А потом — к собственному финалу. Литературному. Интересно, каким окажется финал Яр милы Цибуловой?..
— Я писала дневник, — заговорила она. — Девушки это часто делают, ну, ты знаешь. Дурацкие философские рассуждения. А потом я прочитала Хемингуэя, странный был какой-то перевод, еще довоенный, но я все равно уловила, что впустую философствовать не надо, но что и без этого нельзя. Понимаешь? И я начала писать прозу. Только это очень трудно. Хемингуэй это умеет. А я — нет.
Мне почему-то захотелось ее утешить.
— По-моему, ты умеешь писать. Только не так, как Хемингуэй. По-другому.
— Тогда почему они не хотят меня издавать?
— Тебе это важно?
Она долго молчала. А потом проговорила:
— Важно.
— Почему?
Цибулова вздрогнула. Достала платочек из сумочки, высморкалась. При этом уронила что-то белое.
— Ты что-то потеряла, — сказал я.
Она посмотрела. Это оказалось письмо. Вместе с платком она сунула его в сумочку.
— Мне холодно, — проговорила она.
— Повернуть?
— Да, пожалуйста.
Я развернул лодку, и лицо девушки слабо осветил свет гостиницы.
— Так почему это для тебя важно? — повторил я. — Ты что, хочешь прославиться?
— Вот уж нет, — замотала она растрепанной головой. В лунном сиянии ее волосы казались черными. — Но у меня больше ничего нет… А теперь меня еще и с работы выгнали, так что у меня вообще ничего не осталось.
— Даже возлюбленного?
Она взглянула на воду. Снова извлекла носовой платок и снова высморкалась. Повернула ко мне белое жалобное лицо, и в ее глазах отразились окна гостиницы, так же отражался мир и в глазах барышни Серебряной. Лодка легонько ткнулась в мостки. Я выпрыгнул, обернул цепь вокруг колышка и помог Цибуловой выбраться на сушу. При этом я ее обнял.
— Несчастная ты душа! — сказал я. Она изо всех сил прижалась ко мне. Я поцеловал ее. Все было просто и без затей — как эта слегка театрального вида луна над черным озером.
Примечание для читателя
Очень скоро произойдет трагедия. Следов уже и сейчас предостаточно.
Однако внимание! В детективе мало угадать. Нужно еще расследовать и доказать!
Мы в обнимку шли к гостинице. Перед входом стоял и курил какой-то мужик. Когда мы миновали его, он как раз затянулся, так что красный кончик сигары осветил его лицо. Это оказался старик Вавроушек из корректорской. Он ухмыльнулся, заметив нас, однако же промолчал. Мы вошли внутрь.
Вакханалия в зале продолжалась по нарастающей. Блюменфельдова в компании двух датчан верещала возле бара норвежскую песню, и одну из ее головокружительных грудей прикрывала рука, естественно, того самого, с распухшей физиономией, рядом Салайка обнимался с Копанецем, а вот барышни Серебряной… ее там не было. Как и шефа. Я огляделся. В центре по-прежнему раскачивались поклонники танцев во главе с Эрлихами — он даже пиджак скинул по такому случаю. За столиком в углу Анежка обнималась с новым молодым редактором из художественной редакции, а на полу возле рояля лежал абсолютно никакой Бенеш. Змеи нет, крысолова тоже.
— Пойдем! — потянула меня нетерпеливо за рукав Цибулова. Я было подсознательно воспротивился, но ненадолго. Цибулова тащила меня к лестнице на второй этаж, к номерам. Мой нос почуял запах каких-то ее симпатичных духов. Да пошли они к черту, эти тайны! Я не любитель кроссвордов. И не исследователь. И не детектив. А ты, кувшиночка, никакая не загадочная, ты самая обыкновенная девушка, панаму на голову — и на турбазу, к костру. Плевать мне на тебя, да-да, плевать, продолжал убеждать я себя даже наверху, в комнате, но адское создание не хотело никуда уходить из моей головы, оно оставалось там и тогда, когда я раздевал Цибулову, и тогда, когда настала минута физиологии, и я было обрадовался, понадеявшись, что видение исчезнет навсегда. Но нет. Оно явилось снова — с черными глазами без радужек, с грудями, загорелыми по самые так и не увиденные мною розовые соски, и во сне, который снился мне ночью, тоже была Серебряная, а вовсе не автор повести «Между нами, девочками», чья взмокшая темная головка лежала на моем голом плече.
Разбудил меня стук в запертую дверь.
— Карел! Вставай! Скорее!
Я узнал голос Салайки. В нем звучала тревога.
— Что там?
Цибулова рядом со мной перевалилась на другой бок и недовольно пробормотала что-то сквозь сон.
Салайка нетерпеливо сказал за дверью:
— Прохазка утонул!
— Брось трепаться!
— Какой к черту треп! Вставай!
Я выбрался из кровати. Цибулова открыла глаза.
— Что он сказал?
— Не знаю. Спьяну, наверное. Лежи.
Но Цибулова уже выбиралась из постели, нашаривая лифчик.
Я быстро накинул одежду и собрался уходить.
— Подожди! — окликнула меня Цибулова. — Выгляни, там никто не идет?
Я приоткрыл дверь. Увидел в коридоре спины нескольких человек, торопившихся к лестнице. Больше никого.
— Чисто!
Цибулова, ставшая опять робкой и трепетной, выкатилась. Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась в своей комнате. Потом выскочил в коридор, захлопнул за собой дверь и помчался вниз.
В столовой собралась небольшая толпа. Атмосфера была пропитана тревогой и сенсацией. От группки дам отделился Копанец с налитыми кровью глазами и кивнул мне.
— Что происходит?
— Помер! — сообщил он радостно. — Помнишь, я говорил тебе про перст Божий? Действует! Вчера шеф по секрету сказал мне, что у моей книжки рассказов нет концепции и что мне вернут ее на доработку!
— Так это ты его, значит?
Копанец ухмыльнулся.
— К сожалению, меня кто-то опередил.
— А что собственно случилось?
К нам подошла Эрлихова, до смерти перепуганная, а за ней совершенно подавленная товарищ Пецакова, и все трое наперебой поделились со мной информацией. Оказалось, что когда рано утром гостиничный повар, фанатический приверженец закаливания, решил по обыкновению поплавать в озере, он нашел на пляже труп, который наверняка принесло туда каким-нибудь придонным течением. На виске был след от удара, но повар считает, что не смертельного. Неизвестный утонул. Впрочем, неизвестным он оставался недолго. Вызванный портье сразу опознал в покойнике нашего шефа. Потом мужчинам пришло в голову пересчитать лодки. Одной не хватало. Поскольку над озером стелется утренний туман, лодки пока не видно, но на остальных уже расплылись в разные стороны группы искателей. Все ждут приезда полиции.
Мы расселись вокруг стола и погрузились в уважительное молчание.
Я стал думать про своего дорогого шефа и понял, что его кончина меня абсолютно не взволновала. Тем не менее я погрузился в воспоминания. Вот он принимает меня на работу, в 1949, в эпоху беретов и вельветовых брюк. Вот благополучно руководит издательством — всегда трудолюбивый, всегда активный, всегда a jour. Он постарел, полысел, под неусыпным руководством товарища Крала оставил за собой глубокую борозду в чешской литературе. Вдоль нее лежали рукописи, так и не ставшие книгами, абзацы, вычеркнутые из других рукописей, улучшенные словечки, облагороженные классики, удивительные предисловия, горы запыленных отечественных и переводных романов о строителях социализма, романов, никому не нужных и хранившихся на заброшенных складах, горы протоколов разных совещаний, отмечавших вехами извилистую тропинку генеральной линии, которая, словно линия фронта на карте, отражала историю постепенного отступления от прекрасных, чистых и простых первых лет, от тех прозрачно-кристальных времен, когда нет значило нет, а да — да. Шеф с изворотливостью маленького Гудериана выпрямлял эту линию фронта, теснимый с одной стороны информированным товарищем Кралом, а с другой — напористыми поэтами-модернистами, чудаковатыми интеллектуалами и подозрительными группками, сплотившимися было вокруг журнала «Весна». Это издание ему в конце концов удалось ликвидировать, однако Бог весть почему он все-таки исподволь внедрял эстетические критерии интеллектуалов в повседневную практику поэтической редакции, а поэзией в нашем издательстве заведовал я. В оборонительных боях с засильем снобов он выпустил тонюсенький сборник неприличных народных песен, собранных в начале девятнадцатого века стихийным будителем Гонзиком из Мрти и запрещенных тогдашней суровой цензурой; напечатал перевод романа чернокожего автора, который, описывая гарлемскую нужду, отнюдь не избегал просторечных выражений, а также поэтессу, которая осмелилась предложить издательству свои каллиграммы, абсолютно непонятные товарищу Кралу. Вдоль борозды, проложенной этой многогранной деятельностью, валялись также несколько книжек самого шефа, книжек, где он воспевал родные просторы, мозолистые руки, землю-кормилицу, прекрасную, ибо чешскую, а также революцию; его стиль был давно известен — это был проверенный стиль тех поэтов, которые прошли по жизни незамеченными и память о которых хранится только на полках литархивов.