И все же он работает. Работает все время. Работает через силу, сквозь усталость и нежелание. Он смутно ощущает, что нельзя попустительствовать собственной подавленности, что единственный выход из этого состояния — работа, еще и еще раз работа. Гоголь, который из-за почти неизменно дурного здоровья и частого тяжелого душевного состояния никогда не мог себе позволить роскоши ждать вдохновения, говорил, что ежели в какой-то день не работается, то все равно надо брать в руки перо и выводить хотя бы «Николай Васильевич Гоголь, Николай Васильевич Гоголь…» И так до тех пор, покуда не проснется мысль, разбуженная рукой. Брюллов, человек вообще-то крепкого нравственного здоровья, сейчас, впервые в жизни попав в полосу тяжелого спада, инстинктивно ищет спасения только в том, чтобы регулярно, непременно, во что бы то ни стало работать, постоянно что-то делать. Фигурально говоря, некоторые его работы того времени в какой-то мере и представляют собой то самое гоголевское «Николай Васильевич Гоголь…» Можно было бы пойти более легким путем: внять благоразумным советам отдохнуть, ничего не делать вовсе какое-то время. Для него это было неприемлемо, его деятельная натура искала восстановления сил в действии, в работе.
Он принимается за многодельную, кропотливую работу — акварельное повторение «Помпеи». Это делать было приятно. Пока он работал над копией картины, которая искренне нравилась ему самому, в душе оживали отблески того неистового вдохновения, с которым писалась «Помпея». Он вновь, в собственных глазах, утверждался в своем призвании исторического живописца. И тогда, опять обратившись к итальянской истории, только средневековой, он делает акварельный эскиз — «Убийство Андрея Венгерского по приказанию Иоанны Неаполитанской»: убийцы выбрасывают свою жертву из окна замка, по ночному небу несутся бурные, мятущиеся облака. Эскиз смотрится как фрагмент большого полотна, в нем нет композиционной цельности, Содержание вновь исчерпывается сюжетом. Брюллов оставляет эту тему, но не сдается и снова берется за исторический сюжет. Как раз в это время Гоголь опубликовал статью «О движении народов в конце V века», которую мог прочесть в журнале Брюллов. Там есть такие строки о Гензерихе: «Гензерих имел необыкновенное искусство грабить, после него уже никто не мог ничем поживиться. Рим, который дотоле щажен был даже язычниками, был ограблен без милосердия этим христианским королем». Тема «Нашествия Гензериха на Рим» была куда более значительной, чем тема гибели маленького римского города Помпеи: тут возникал из прошлого поворотный момент в судьбах народов целой Европы. Снова всенародное бедствие, снова столкновение человека с дикой враждебной силой, олицетворяющей насилие и смерть, снова возможность показать все оттенки человеческих переживаний, вызванных единой роковой причиной. Но именно потому, что все это было «снова», во второй раз, — Брюллов уже до конца и блестяще высказался по поводу подобной коллизии в «Помпее» — эскиз был лишен новизны, вкуса неповторимости. И композиция — уходящая вдаль перспектива улицы — и принцип построения холста, как комплекса отдельных сюжетных завязок, и женские образы эскиза тоже заставляли вспомнить «Помпею». Пушкину — он вскоре увидит этот эскиз в Москве — «Нашествие Гензериха на Рим» очень понравится, он даже скажет, что картина может стать выше «Помпеи»; видимо, значительность самой темы привлекла поэта. Но хоть Брюллов и воскликнет в ответ с жаром: «Сделаю выше!», но во все последующие годы никогда более не вернется к этому замыслу, почувствовав, что и по идейно-художественному содержанию, и по эмоционально-образному строю картина звучала бы почти в унисон с «Помпеей», выглядела бы как ее парафраз.
Работа не очень ладилась. Да и чисто житейски Карл чувствовал себя как-то неустроенно. Жил он в Милане у своего знакомого Карло Кадео. Как ни гостеприимен был хозяин, а все же нет-нет да и зарождалась мысль — ему минет в этом году тридцать шесть, доколе ж можно быть всюду вечным гостем? Уже тринадцать лет живет он вдали от родины, он независим, достаточно зарабатывает, он завоевал широкое признание, какого еще не знал ни один русский художник. Но что же дальше? Его тянет домой, но и страшит мысль о возвращении. А русское правительство через посланника, графа Гурьева, настойчиво требует его возврата в Россию. Вести с родины нерадостные. Еще в 1829 году брат Федор писал: «Ну что начнешь? Работы отдаются с торгу, да чтобы непременно к сроку сделано, а если не успел, то последуют 10 процентов вычету. Весьма приятно быть в России художником! А чтобы заказали картины писать, — того и не слыхано. Один только М. Н. Воробьев был так счастлив, что государь ему заказал написать картину „Взятие Варны“… Ну что-то будет Карл делать, когда приедет? Крайне сожалею, что будет мелочи малевать, а он не то может производить…» Не больше обнадеживали и письма Самуила Гальберга: «…до сих пор не сыскал еще места работать. Здесь все так идет: все и везде торопятся, сломя шею, погоняют друг друга во всю мочь, а никто ни с места». Карл боится этой пустой суетности, еще больше страшится зависимости — от Академии, сановных заказчиков, от царя и его присных. Оставаться долее в Италии тоже не хотелось — казалось, он почерпнул в ней сейчас все, что мог. И вот как раз в этот момент раздумий о будущем, в момент, когда он стоял на перепутье, В. П. Давыдов предложил ему принять участие в научно-познавательной экспедиции на Ионические острова и в Малую Азию. Финансировал экспедицию сам Давыдов, он же брал на себя труд написать путевые заметки. На долю Брюллова и его бывшего соученика по Академии архитектора Ефимова приходилось «снять виды с мест и строений», что встретятся в пути.
Брюллов с радостной готовностью согласился на предложение Давыдова. Смена обстановки, смена окружения, новые впечатления, одним словом, путешествие было ему тогда более всего нужно. Да еще куда — на прародину художеств, в «колыбель человечества», как тогда говорили о Греции, и на Восток, который притягивал мечтательные взоры романтиков всей Европы. Восток представлялся им, в сравнении со скудным миром буржуазной жажды мещанского благополучия, заповедником натуральной, близкой к природе жизни, оазисом бурных страстей, ярких красок.
Получив предложение Давыдова, Брюллов оживился, стал спешно устраивать обыденные дела — работы свои и нехитрое имущество препоручил художнику А. Маркову, гипсы велел раздать «русским художникам с условием беречь и доставить впредь потомству российских пенсионеров по наследству». Ночью 16 мая 1835 года экспедиция тронулась в путь. Наутро после беспокойной ночи, проведенной в неудобной тесной карете, путники достигли Чивита Кастелляна. Следующим пунктом была Анкона, далее через Адриатическое море на Ионические острова. Около двух месяцев, в тяжелых условиях, то верхом, то пешим ходом двигались путники по горам и долинам Греции. Побывали на острове Итака, который Байрон назвал красивейшим из островов: «Уже ради одного источника Аретузы стоило совершить эту поездку, — писал он, — но и все остальное на этом острове не менее привлекательно для любителей природы».
Величественная красота греческой природы поразила Брюллова. Для жителя северных равнин южные горы вообще таили неизъяснимую прелесть. В России неоглядные поля уходят к далекой линии горизонта, глаз беспрепятственно скользит по широким просторам. Здесь взгляд кругом наталкивается то на поросшие яркой зеленью горы, то на голые отвесные скалы. Солнце и воздух, окутывая эти преграды, создают множество тончайших живописных планов. В полдень, когда лучи солнца падают отвесно, все утопает, растворяется в свете — горы словно теряют свою массивность, кажутся прозрачными, невесомыми, как видение, как мираж. Брюллов, который никогда не был увлечен изображением природы, здесь делает ряд прекрасных пейзажей. На острове Итака, считавшемся, по преданию, родиной Одиссея, он написал пейзаж с остатками стены мощной циклопической кладки. Согласно легенде тут помещалась знаменитая «школа» Гомера, где он обучал наукам греческих юношей. Источник Аретузы тоже увлек своей красотой Брюллова, как и Байрона. Ранним утром, когда небо еще не набрало синеву, а воздух кажется серебристо-прозрачным, он пришел к источнику и отсюда, с высокого берега, написал «Вид Акарнании», очертания которой видны вдалеке, за голубой гладью моря. В ясном свете утра четко читаются планы — первый с кой-где поросшими кустарником скалами, второй и дальний, тонущий в еще не успевшем растаять тумане.