Не менее красноречива и история с портретами императрицы и великих княжен. Против царицы, обладавшей и мягкостью характера, и умом, страдавшей после 14 декабря нервным тиком, Брюллов, собственно, не был настроен враждебно и дважды пытался начать ее портрет. И ни разу не довел работу до конца. В мастерской долго пылился надетый на манекен парадный наряд императрицы — атласный сарафан, шитый золотом, и повойник с покрывалом, пока царь, зайдя как-то в мастерскую в отсутствие хозяина, не приказал все отвезти обратно во дворец, до крайности рассерженный небрежным обращением с царским платьем. Брюллов, вернувшись домой, разрезал на кусочки подмалеванный холст, и, вздохнув с облегчением, счел себя свободным от высочайшего заказа.

Тем же летом 1837 года он был приглашен для работы над конным портретом императрицы с дочерью в Петергоф. Некоторое время он и жил там. И все же без конца находил поводы, чтобы оттянуть работу, к которой не лежала душа. За ним присылали сказать, что готовы позировать — он отсылал посыльного обратно со словами, что писать ему сегодня некогда. Назначали сеанс на завтрашнее утро, а он, хоть Мокрицкий спозаранку начинал твердить, что пора идти, тянул до последнего момента, а после говорил: «Скучно, не поеду! Сегодня надобно ставить натуру ученикам». Надевал шляпу и отправлялся в классы. А однажды в Петергофе во время сеанса, когда императрица сидела на лошади перед окном комнаты, в которой работал художник, вдруг пошел дождь. Брюллов, как ни в чем не бывало продолжал писать. Присутствовавший при сем придворный медик Маркус порывался прервать сеанс. Однако царица, боясь нарушить вдохновение маэстро, не позволила, сказав: «Пока он работает, не мешайте ему…» И продолжала мокнуть под дождем. Кажется, как после этого не дописать портрет? И тем не менее Брюллов, привезя холст в город, повернул его к стене и никогда больше к нему не прикасался.

На все лады пересказывали в обществе и еще один случай. Как-то раз Брюллов был приглашен в Зимний писать портрет одной из великих княжен. Он приехал. Начал работать. Тут входит император, усаживается на стул и начинает высказывать свои замечания. Брюллов откладывает в сторону палитру. На вопрос царя, в чем дело, с показным смирением отвечает: «Не могу — рука от страха дрожит…» Художник Жемчужников, приведший этот эпизод в своих воспоминаниях, так комментирует его: «Умен был К. П. и далеко не трус. Ответ поймут художники, а понял ли его император — не знаю». Другой современник, М. Бутурлин, с которого Брюллов писал в Риме портрет, говорит о нем: «Таков он был: независимая и незаискивающая эта натура не пресмыкалась ни перед золотым тельцом, ни перед кумиром придворных почестей». Не удивительно, что многие современники вспоминают именно эти свойства натуры художника — все поражались его дерзости, смелости, с какою он позволял себе относиться к самым влиятельным личностям. И он делался вовсе непримиримым, когда кто-то, пусть даже сам император, пытался вмешаться в его работу, вторгнуться в святая святых — творчество. Принуждения он не выносил, и тут не было риска, на который он не пошел бы ради того, чтобы отстоять свою независимость.

Когда-то, много лет назад, добрый знакомый Брюллова, Иван Андреевич Крылов, с которого он скоро будет писать портрет, получил весьма прозрачный намек, что пора и ему восславить государя-победителя Александра. Оленин говорил тогда Крылову, что «кроткий ангел», как назвал Державин царя, может и обидеться, не услыхав в хоре славословий голоса Крылова. Поэт долго отмалчивался. И, наконец, ответил — басней «Чиж и еж». В этой притче о робком чиже, который вечно чирикал тихонько что-то свое, Крылов раз и навсегда ответил на притязания императора. Когда на небо восходит Солнце-Феб, чиж умолкает. А на вопрос ежа, отчего же так происходит, ответствует:

             Затем, что голоса такого не имею,
Чтоб Феба я достойно величал,—
Сквозь слезы чиж бедный отвечал,—
А слабым голосом я Феба петь не смею…

Концовка басни очень похожа, по сути, на брюлловское: «Не могу — рука от страха дрожит»:

Так я крушуся и жалею,
Что лиры Пиндара мне не дано в удел:
Я б Александра пел!

Когда Брюллову рассказали об этом, что мог сделать и сам поэт, и Оленин, художник был восхищен, как ловко Крылов избежал роли придворного хвалителя, а главное, почувствовал: нет, он не одинок в среде истинных русских творцов, готовых на все во имя сохранения независимости творчества.

Как ни странно, особого наказания за все эти превеликие дерзости не последовало. То ли царь немного приустал — слишком много усилий потребовали все эти истории с Чаадаевым, Пушкиным, Лермонтовым, Герценом, то ли не счел выпады художника чересчур опасными. Но если так, то царь просчитался. Все эти эпизоды не стоили бы выеденного яйца и умерли вместе со сплетниками, обсуждавшими их в те норы во всех гостиных, если бы не вызвали далеко идущих последствий. Брюллов, быть может, и не предполагал тогда, что, отстаивая свою независимость, он постарался и для своих собратьев. Давно ли судьбой, жизнью художников, к которым в русском обществе относились как к ремесленникам, как к портному или маляру, своевольно распоряжались вельможи! Еще Иванов писал из Италии сестре, как трудно в России служить искусству «посреди пренебрежения от великих мира, у которых художник и крепостной их человек — почти одно и то же». Постепенно художник из ремесленника превращается в чиновника: теперь профессора, не только воспитанники, расхаживают в шитых золотом мундирах — как чиновники. Получают чины и ордена — как чиновники. Увольняются в отставку — как чиновники. Словно от искусства можно «отставить», как от должности в канцелярии… Академия и становится чем-то вроде департамента, переданного в ведение министерства двора его величества. Маркиз де Кюстин был поражен форменными костюмами и почти что военной выправкой воспитанников: «Один этот факт, — писал он, — уже свидетельствует о глубоком презрении к тому, чему оказывается покровительство, или, скорее, о полном игнорировании законов природы и тайн искусства: откровенное равнодушие было бы менее варварским; в России свободно только то, о чем правительство не заботится, — об искусстве оно слишком заботится…»

И вот порог Академии переступает великий Карл. В своем элегантном, чуть нарочито небрежном костюме, — за все годы профессорства он ни разу не надел обязательного для всех других мундира, — с одухотворенным лицом, вольно вьющимися кудрями он даже внешне выглядел художником совсем иной формации — свободным артистом. Человек достаточно образованный, острый и находчивый собеседник, поражающий смелостью и неожиданностью суждений, он становится любимцем публики, душой общества. Многие аристократы чувствуют себя втайне польщенными, когда он милостиво соглашается, приняв приглашение, украсить своею персоною их салон. Его не только принимают как равного, он царит в гостиных, собирая вокруг себя слушателей, ловящих каждое слово европейской знаменитости. Видя, как сам царь сносит вольности и капризы этого артиста, и высшее общество вслед за повелителем прячет спесь, меняет кичливость на почтительное уважение к личности художника-творца. Но главное было даже не в рисунке поведения, не во внешних проявлениях независимости, а в том, что за этим стояло: новое понимание задач искусства, сознание важности своего призвания — вот что давало ему силы отстаивать независимость, презирать чины и ордена, сбросить мундир в прямом и переносном смысле слова. Брюллов сломал издавна сложившееся представление о месте художника на общественной лестнице. Он заставил общество, свет, двор, считаться с собою, а вместе с собою — с личностью артиста, творца, человека совсем особенного сословия, куда не войдешь ни благодаря чинам, ни родовому богатству, куда попадают лишь избранные, отмеченные высшим даром природы — талантом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: