Это был сверхдворцовый вход. Два схода с перилами спускались в партер. Зал ярко освещен, и с началом спектакля свет не погасили. Это было новое слово в театральном искусстве.

Зал становился частью представления.

В императорской ложе сидела, лениво переговариваясь, группа великих князей.

Внутри сцены маленькие, завешанные легкими занавесами комнаты-интерьеры. Заговорили актеры. Действие происходило то на просторе большой сцепы, то переходило на просцениум, как бы приближаясь к зрителям.

Декорации были немыслимой величавости, парадности, высоты. Преобладали золото и пунцовый цвет, характерный для художника Головина, которого Эйзенштейн тогда любил.

Студент был захвачен зрелищем. Антракта было только три, но вся вещь была разрезана на куски; монологи разрезаны, перемещены. Декорации прекрасны, как Петербург. Великолепен маскарад: маски подымались прямо из зала. Занавес в глубине сцены перед маскарадом был с бубенчиками. А перед тем как он поднялся, сквозь щель занавеса смотрели в зал веселые участники маскарада, уже прежде пришедшие веселиться.

Юрьев в тот день играл замечательно. Рощина-Инсарова хорошо спела романс, специально написанный для спектакля Глазуновым.

Состоялся и бал с прекрасной музыкой.

Играл оркестр.

В городе стреляли, но в театре этого было почти не слышно.

Юрьев проехал на спектакль с трудом.

Его сперва задержал на Троицком мосту патруль. Потом задержали на мосту около Мойки. Но он добрался: слишком близка и дорога театру была постановка.

Всех поразили костюмы.

Юрьев, одетый в прекрасный белый халат с широкими пунцовыми полосами, разговаривал с Ниной.

Халат чуть ли не оказывался центром всей сцены.

Когда кончился спектакль, то Юрьев, все еще в костюме Арбенина, разгримированный и очень красивый, вышел на сцену. Его императорское величество государь император прислал ему золотой портсигар с императорским орлом и короной, украшенными бриллиантами.

Все это сопровождалось всемилостивейшим манускриптом.

Передал подарок какой-то великий князь.

Я не был на этом спектакле.

Мы в это время на Ковенском переулке в гараже, рядом с французской церковью, во дворе, вооружали автомобили.

Принесли запасные части.

Ставили на место карбюраторы. Снарядов у нас было мало. Хороши были стрелки.

Сергей Эйзенштейн вышел на улицу. Холодный предвесенний воздух. Среди редких голых деревьев Екатерининского сада видна бронзовая спина под императорской мантией. Внизу, под шлейфом императрицы, сидят любовники, советники, военачальники и писатели Екатерины.

Сергей Михайлович вышел на Невский.

В башне Адмиралтейства углом светил прожектор, освещая степы домов и не дотягивая до площади вокзала.

Где-то во тьме стреляли, прохожие жались к стенам.

Сергей Михайлович вернулся домой. Вокруг Таврического дворца ходили люди, сновали солдаты по двое, по трое с оружием, без офицеров; это восстал Волынский полк.

Утром оказалось, что революция овладела городом.

Еще не приехал Ленин, но дворец Кшесинской на углу Каменноостровского и Подьяческой – маленький дворец с каменной беседкой на переломе стены – занят комитетом большевиков. Сама Матильда Кшесинская ночью пришла еще во время спектакля «Маскарада» на квартиру Юрьева: они были соседи.

Балерина плакала, она принесла с собой фотографический портрет с надписью: «Матильде от Ники».

Утром войска заполонили улицы.

Началась стрельба с крыш. Городовые старались, им обещали по семьдесят рублей суточных; но военного опыта у фараонов не было.

Улицу нельзя обстрелять с крыш: тротуар, к которому примыкает дом, на чердаке которого поставлен пулемет, безопасен. Люди на улицах были уже стреляные.

Город был полон гулом машин. Солдаты ехали в грузовиках, лежали на крыльях машин.

Город был весел.

Никто не знал завтрашнего дня, не знал про то, что вот он сам впишет в свою жизнь, какую страницу перевернет.

Все было просто и по-человечески ясно. Думали, что революция повторится в Германии, пройдет во Франции; не считали, что Ла-Манш защитит Англию от революции.

Несколько дней люди верили в простое добро.

В Таврическом дворце собрался Совет солдатских и рабочих депутатов.

Все произошло легко.

27 февраля маскарад царского правительства кончился. Император Николай II снял корону.

С фронтонов зданий сбивали двуглавых орлов.

В Таврический дворец пришли старики – дворцовые гренадеры, они были спокойны и почти веселы.

Не думаю, что во время Февральской революции было убито больше тысячи человек. Сужу по похоронам.

Хоронили на Марсовом поле. Там похоронены далеко не все. Родные разобрали убитых по больницам, чтобы похоронить их по церковному обряду, вернее, похоронить по-обычному.

Обычное кончалось не сразу. Это было увидено по завтрашней боли.

Сейчас была радость. Радовались тому, что неизбежное совершилось.

Биография человека не состоит из переходящих друг в друга моментов.

Биография самоотрицается. Юноша хочет убежать от быта отца, хотя бы в табор цыган.

Свобода пришла и в квартиру на Таврической.

Эйзенштейн и Штраух мальчиками хотели убежать к индейцам.

Пушкин, прославленный поэт своей страны, отец семейства, помещик, писал стихи о побеге.

Стихотворение это начинается словами:

«Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит».

Написано оно было в 1834 году.

Усталым рабом считал себя Пушкин.

Невольниками воспитывали его друзья своих детей.

Труп поэта был похищен у славы и сослан под легким конвоем в деревню.

Путь к покою беспокоен.

Лев Толстой юношей хотел остаться среди гребенских казаков, и хотя вернулся в Ясную Поляну, но всю жизнь хотел уйти от своего прошлого, от комнат, в которых он так много написал. Он тяготился ложно прочной слаженностью жизни, он переживал ужас перед обыденностью.

Это участь не только величайших людей – такова была участь многих.

Сергей Эйзенштейн писал в автобиографии:

«Если бы не революция, то я бы никогда не «расколотил» традиции – от отца к сыну – в инженеры.

Задатки, желания были, но только революционный вихрь дал мне основное – свободу самоопределенья» (т. 1, стр. 73).

Он возвращался к этой теме много раз: «Итак, к семнадцатому году я представляю собой молодого человека интеллигентной семьи, студента Института гражданских инженеров, вполне обеспеченного, судьбой не обездоленного, не обиженного. И я не могу сказать, как любой рабочий и колхозник, что только Октябрьская революция дала мне все возможности к жизни.

Что же дала революция мне и через что я навеки кровно связан с Октябрем?

Революция дала мне в жизни самое для меня дорогое – это она сделала меня художником» (т. 1, стр. 72).

До революции он был восемнадцатилетним юношей, выращенным взаперти. Был весь в книге, как книжная закладка.

Сейчас он все начинал сначала.

Сэр Гэй

Один из журналов создал памятник Аркадию Аверченко. Назывался тот полутолстый журнал «Аргус». Редактором его был Василий Регинин.

Однажды журнал вышел с красочным, как теперь говорят, портретом Аверченко на обложке.

Аверченко на портрете был одет в соломенную шляпу. Внутри каждого номера закладка – картонка желтого цвета с прорезанным отверстием, это было похоже на поля канотье. Журнал нужно было свернуть, продеть сквозь картонку, и получалась цилиндрическая скульптура в шляпе.

Это был условный недолгий памятник.

Несколько недель стоял он на всех углах и перекрестках у газетчиков.

Аркадий Аверченко был толст, спокоен, остроумен.

Медленно вырастал, превращался не то в Лейкина, не то в Потапенко.

После Октября он эмигрировал.

Карикатура, принесенная Эйзенштейном в журнал для Аверченко, судя по тому, что мы сейчас имеем в архивах, интересна. Но Сергей Михайлович и в средней школе и в институте по рисованию получал четверки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: