Аверченко, посмотрев рисунок, величественно вернул его со словами: «Так может нарисовать всякий».
Студент пошел на Владимирскую улицу, где помещалась редакция «Петербургского листка». Газета эта в Питере славилась тем, что она из Финляндии специально выписывала бумагу, годную для самокруток, – дешевая серая бумага, не дающая неприятного дыма.
Из этой газеты крутили «собачьи ножки» приказчики и извозчики. Редактором и собственником «листка» был Худяков – автор роскошного тома о балете.
Он карикатуру принял.
Подписывался Эйзенштейн – Сэр Гэй, что означало и «Сэр Веселый» и Сергей.
Напомню, что молодой Бабель подписывался – Баб Эль.
Новая карикатура Эйзенштейна изображала Людовика XVI, рассматривающего портрет Николая II. Покойный король завидовал и говорил про царя: «Легко отделался».
Это было время, когда решили, что русская революция будет бескровной.
Худякову рисунок понравился: он дал за карикатуру десять рублей.
Эйзенштейн пошел к Пропперу. Проппер издавал «Огонек» – журнал в синей обложке, плотно занятый мелкими рассказами, фотографиями, сплетнями. Сплетни и смесь продолжались и на обложке.
Художником у Проппера служил некий Животовский, ремесленник необыкновенно плохой, совершенно не умеющий рисовать, но издали уважающий искусство. Тут Эйзенштейн получил 25 рублей и обрадовался: ему нужны были деньги на книги.
Начались хорошие дни. На улицах было сколько угодно натуры. Все люди изменились. Держась за столбы, говорили ораторы, разные, спорящие друг с другом. Помню старичка крестьянина, он носил поперек груди красную ленту с надписью «Свобода слова!» Это нужно было для охраны личности – старик говорил как большевик.
Спорили все: Марсово поле покрылось мелкими митингами. Эйзенштейн сделал несколько набросков.
Дело было не в том, что молодой художник заработал несколько десятков рублей и напечатался. Самое веселое было в том, что завтрашний день уехал в неизвестность. Питер отрезан от Риги, от папеньки.
Маменька испугана. В Институте гражданских инженеров – штаб милиции. Эйзенштейн стал милиционером; надо наводить новый порядок.
Власть тяжелого отца, вежливая домашняя тирания кончились, можно все начать сначала.
Сергей Михайлович ходил по книжным магазинам. Сколько раз он прежде держал в руках «Темницы» Пиранези. Смог купить теперь три разрозненных рисунка и несколько разрозненных томов.
Он уносил с собой книги на Таврическую улицу. Книги взяты под мышку. Как ни странно, они не тяжелы, края их не режут – своя ноша не тянет.
Рисунки свернуты.
Их студент нежно держит на ладони.
Заново смотрел студент-архитектор на город.
Есть площади, похожие на комнаты, есть площади, похожие на поля.
Дворцовая площадь похожа только сама на себя.
Больше по редакциям Эйзенштейн не пошел.
Весной Сергей Михайлович был призван на военную службу и зачислен в школу прапорщиков инженерных войск. Здесь он узнал нехитрое искусство убегать из казарм, расположенных между Кирочной и Фурштадской улицами, в помещении немецкой школы, в город, к себе, к книгам, к улицам; ел борщи и гречневую кашу со свиными шкварками и маленькие кусочки вареного мяса, нанизанные на длинную щепку, – эти кусочки назывались тогда «казенным воробьем».
Все стремительно менялось.
Из окна второго этажа углового дома на Невском в толпу стреляли из пулемета. На мостовую легли раненые, убитые; мелкими цветными пятнами легли брошенные вещи.
Вскоре поднял мятеж Корнилов.
Вооружались заводы; оказалось, что почти весь город против генерала.
Те, которые были за, спрятались.
Сергей Эйзенштейн в отряде сырой ночью стоял под Красным селом на Московском шоссе. Осенние ночи долги.
Ждали наступления казаков и «Дикой дивизии». Существовала дивизия с таким экзотическим названием, хотя на Кавказе последние тысячи лет дикарей не было.
Утром Сергей зашел в домик путевого сторожа погреться. Сторож не спал, сидел у стола. На столе светила через закопченное стекло керосиновая лампочка с плоским фитилем. Старик сообщил: казаки и горцы на город не пошли, с красными частями встретились они дружно.
Эйзенштейн достал из кармана книгу и сел читать.
Книга была по архитектуре, но малого формата, ее Сергей Михайлович долго искал.
Умение видеть, а не только узнавать
Есть затоптанные, как ступени метро, слова, без которых трудно передвигаться.
Есть выражение – путь жизни.
Сергею Михайловичу Эйзенштейну исполнилось двадцать лет. Знал он театр, книги, дом матери, дом отца в Риге. Краем глаза видел восстание революционеров Латвии и страшное кровавое его подавление.
Мы давно знаем, что если глаз наш установлен на дальнюю точку зрения и если он внимателен, то мы совсем плохо видим периферийным зрением.
Смысл явления разгадан много позднее, уже в шестидесятых годах.
Говорю это подробно: так начинаю определять для себя понятие «монтаж».
Мы видим избирательно.
Взгляд Сергея Михайловича в Петрограде был зафиксирован на искусство. Днем и ночью он думал об искусстве, о книгах по архитектуре, в частности об архитектуре театра. Записей о том, как он воспринимал революцию, у нас нет. Но по последующим записям видим, что в те дни жизни Сергея Михайловича направление взгляда изменилось.
Он как будто потерял все!
Был богат – стал беден, теперь отрезан от города, в котором родился, от людей, которые его окружали в Петрограде, потому что они были богатыми родственниками богатой матери.
Он оказался новым Робинзоном на новом острове среди новых строек.
Старый Робинзон был тоже моряк, убежавший из родного дома.
Сергей покинул старый дом на Таврической улице, сменив мягкую мебель на нары товарного вагона.
Горели в те дни костры на левом берегу Невы.
Дров много: из дров, которыми должны были отапливать Зимний дворец, люди Временного правительства сложили последние свои временные укрепления.
Горел костер на Дворцовой набережной. Тени укреплений качались. Мостовая набережной была похожа на измельченные волны.
Вчера на правом берегу Невы в оперном зале за Петропавловской крепостью пел великий Шаляпин новую для себя баритональную арию Демона.
Арию отчуждения.
В дни, когда изменялась история, 8 октября, на левом берегу Невы встретились друг с другом близкие и далекие друг от друга поэты – Маяковский и Блок.
Блок принял Октябрь как новое вдохновение, как музыку истории.
Пришел радостно и трагично, уходя от старых друзей.
Он, как секретарь комиссии, присутствовал на допросах царских министров. Он давно знал цену царизму, а теперь узнал цену людям Временного правительства.
Новое становилось старым. Будущее прояснялось в прозе и в ступенях отрицания.
Блок по наряду домового комитета сидел у ворот дома и, как он сам пишет, «охранял покой буржуев». Охранял от революции. А он – за эту революцию. Какой-то прохожий, увидев Блока на дежурстве, удивившись, сказал, проходя: «И каждый вечер в час назначенный, иль это только снится мне!» Это он прочел стихи из «Незнакомки». Блок презирал соседей, двери которых охранял. Его записи начинаются с января 1918 года. Писал он тогда статью «Интеллигенция и революция», говорил о том, что надо услышать музыку революции. Он пишет поэму «Двенадцать», пишет самозабвенно.
От него отрекаются друзья. Ему и Есенину на выступлении кричат, что они «изменники». Он пишет поэму и книгу о Катилине, считая его революционером Рима, противопоставляя его благоразумному, по-кадетски, по-буржуазному Цицерону.
Он всеми силами уплывает от прошлого. Ищет для себя в истории отзвука и видит долготу грозных лет.
Все испытывает его крепость.
Время было грозно и смутно.
29 января Блок записывает: «Война прекращена, мир не подписан». Так фиксируется формула Троцкого, которая принесла много горя революции.
Немцы шли на революционную Россию.