— Не увлекайтесь, Майоль! Вы говорите словно агитатор НПФ! Однако вы ведь не политик, вы — технократ…
— Господин министр, технократия является орудием политики.
— Любопытно, у меня такое впечатление, что вы хотите поменяться ролями: сделать меня орудием вашей агитационной кампании.
— Без всякой задней мысли, я просто стараюсь убедить вас в том, что Франция стоит на развилке пути развития. Она должна принять смелые решения. Это в ее характере.
— Вон как вы повернули! Но что же это за решения? Вы изложили мне проблему, я разделяю вашу точку зрения. Наши предшественники зубы себе обломали на пенсионном возрасте. С пенсионными фондами пока все понятно, и совершенно ясно, что это — веревка на нашей шее.
— Тогда ее надо перекинуть на шею пенсионеров! Мы сейчас одни, господин министр, мы можем свободно говорить обо всем, можем даже заговариваться. Я утверждаю: необходимо сократить жизнь стариков. Нужно ввести официальную эвтаназию в некотором смысле…
— Эвта… вы хотите сказать… убить их?
— Называйте это как вам будет угодно. Речь идет, во всяком случае, о сокращении времени дожития.
— Да вы с ума сошли… Никто и никогда не посмеет дойти до такой гнусности…
— Возможно, я и сошел с ума. Кстати, именно так я и подумал, когда впервые стал рассматривать эту гипотезу. А пока, понимая, что с сознанием у меня все в порядке, я ставлю вопрос так: поддержим ли мы такое решение проблемы? Если да, тогда пора приниматься за поиски наилучших путей решения. Но повторяю, господин министр, поразмышляйте над этим несколько дней. Мы можем вернуться к этому вопросу когда пожелаете. Я позволю себе только подчеркнуть, что, даже если эта мера на первый взгляд и может показаться негуманной — хотя это и не так, я потом объясню вам почему, — следует помнить о главном. А главное в том, что миллиарды евро, извините, конечно же, франков… десятки миллиардов франков страна сможет сэкономить и отдать их живой силе….
— Но ваша эта… эвтаназия, кого она должна коснуться? Всех? Или только инвалидов?
— Всех стариков. Если начать принимать во внимание то одно, то другое, миловать одноруких и не миловать одноногих, мы с этим никогда не разберемся.
— Всех? Так… И какой возраст кажется вам… Короче, начиная с какого возраста они будут считаться ненужными?
— Не знаю. Надо поработать над этим, подсчитать. Полагаю, начиная с семидесяти двух или семидесяти трех лет. Надо посмотреть…
— Семьдесят два года?!»
Министр внутренних дел задумался. Было понятно, что он принялся за вычисление, результат которого не вызвал у него оптимизма. «Даже будучи министром внутренних дел, активистом крайне правой партии, — подумал Кузен Макс, — человек всегда остается человеком. Человеком пятидесяти восьми лет. Мальчишкой».
— Вот так. Бофор подсчитал, что жить ему оставалось четырнадцать лет. Это и мало, и много. Я дал ему время повариться в собственном соку, подумать над тем, что его имя может остаться в памяти потомков. Ты даже представить себе не можешь, насколько это важно для сильных мира сего. Даровать свое имя какому-то делу, удачному или неудачному, улице, памятнику, закону, пусть даже самому плохому. А представь себе, какой соблазн связать свое имя с революцией. Все они только об этом и мечтают! И что им за дело до того, что эту революцию вспоминать будут с зубовным скрежетом. На самом деле эта революция заставит людей скрипеть скорее вставными зубами, чем молочными. Подумать только, ведь это ты — инициатор этого катаклизма!
— Я? Шутишь?
— Не совсем… Когда ты рассказал мне о столкновении с машиной того старого пьяницы, я еще колебался, не мог переступить черту. И вдруг раз — щелчок: эта неприспособленность стариков к сегодняшнему миру, который им уже не принадлежит. Вот карта, которой мне не хватало. Поздравляю, кузен!
Поздравления, поздравления, ишь ты какой прыткий! Я вдруг почувствовал, что на мои плечи навалилась огромная тяжесть. Словно на меня спихнули выполнение какой-то грязной работы. Я встряхнул плечами: в конце концов, ничего еще не решено. Бредовые идеи Кузена Макса имели очень мало шансов на претворение в жизнь. Уничтожить стариков! Что-то сюрреалистическое…
Выходя из ресторана, я испытывал особое удовольствие от того, что отведал мяса, которое было куда теплее, чем то, что лежало на тарелке моего кузена. Несмотря ни на что, я рискнул провести одно математическое действие. Четыре в остатке, один в уме. Между семьюдесятью двумя и двадцатью восемью времени было еще достаточно много.
3
С ощущением тяжести на плечах и погруженный в мрачную эйфорию, из «Паломба» я отправился в «Регалти», служившее мне прибежищем в праздные дни. Весь мой отпуск, сорванный вандейским выпивохой, мне придется таскаться по пустующим бистро в поисках замены Софи. Франсуа и Пьер, такие же бездельники, как я, резались во флиппер, перед ними стояли полупустые кружки пива, рядом лежали дымящиеся сигареты. Просто какая-то лубочная картинка, правда, написанная в XXI веке и в десятом округе.
По дороге, осматривая окрестности, я понял причины этой эйфории: я знал очень важную тайну, которую кроме меня знали только министр и глава его кабинета. Только мы втроем во Франции знали, что на лысые черепа вскоре должна была обрушиться буря. Возможно. В двадцать восемь лет этого достаточно для того, чтобы вскружить голову. Я поклялся держать язык за зубами. Но это не могло помешать мне в ходе разговора делать намеки, говорить иносказательно о том или ином аспекте проблемы… Играть таким образом с огнем, заманивать собеседников на поле, которое было заминировано, а они об этом не знали. Так я чувствовал себя менее одиноким и более сильным. Всемогущество того, кому кое-что известно и он знает, что это неизвестно больше никому.
Развалившись в креслах на террасе, мы любовались на замедленную жизнь парижского лета. Можно было подумать, что все они сговорились: спустя минут десять какая-то старушка позволила своему бассету нагадить на тротуар, какой-то старик перешел улицу прямо перед носом автомобилиста, к счастью, бдительного, — стекло опускается, звучит ругательство, пожимание плечами, стекло поднимается, яростное нажатие на педаль газа; двое античных провинциалов вывели из себя какую-то домохозяйку: она в седьмой раз подряд объясняла, как им удобнее всего добраться до кладбища Пер-Лашез.
— И можете там оставаться, никто о вас не пожалеет, — проворчала она им вслед, возвращаясь к своим пенатам.
Случай представился слишком хороший. И я начал разговор:
— Как все же много проблем со стариками…
— Со стариками? Стариков на свалку!
Для Франсуа, по крайней мере, все было ясно. Надо будет познакомить его с неким главой кабинета.
— На свалку? Почему? Что они тебе сделали?
— Мне лично — ничего. Но они меня изводят. Заставляют терять время в банке, в магазинах. Когда я за рулем, они выматывают все нервы. Стоит им слово сказать, им кажется, что на них наезжают. Они получают вдвое больше, чем я, а мне приходится вкалывать, чтобы набить им карманы. На свалку их, и все тут!
— Не преувеличивай, Франсуа!
Привыкший противоречить всегда во всем, Пьер принялся защищать стариков, но без убежденности, скорее всего умеренно. Нельзя сваливать всех стариков в одну корзину, среди них есть умные, добрые, некоторые из них бывают полезными, вот не далее как вчера один старичок угостил его в баре, да, он был пьян, но все равно сделал это, явно из лучших побуждений.
Я подумал, что в качестве адвоката Пьер причинял бы своим клиентам намного больше вреда, чем Франсуа в качестве обвинителя.
— Смотри-ка, вот и Люси… Не стоит говорить, но на эту малышку приятней смотреть, чем…
Приятная для просмотра девушка оказала нам честь, остановившись рядом с нами. Она согласилась выпить с нами, но по-быстрому, потому что ее ждала бабушка, чтобы пойти по магазинам. Я не выдержал…
— Сколько лет твоей бабушке?
— Бабуле? Семьдесят восемь, кажется.