— А… И как она? Я хочу сказать, добра ли она, мила? Или ее надо выбросить на свалку? Тут есть две спорящие стороны…
— Вы с ума сошли? Могу поспорить, вы выпили лишнего… Бабуля для меня не просто бабушка, она моя настоящая подружка. У нее отличная рыбалка. Знаете, что она сделала в прошлом году? Отправилась одна в Марокко. Пришлось уговаривать ее взять чемодан на колесиках вместо привычного для нее рюкзака! Вам бы ни за что такого не сделать… Ладно, пойду, не хочу заставлять ее ждать. Спасибо за вино… И да здравствуют бабушки!
Я сильно продвинулся! Мой опрос общественного мнения начался с открытия банальных истин. От Франсуа до Люси расстояние оказалась немалым и непростым. Кузену Максу нравилось то, что я держал его в курсе всех уличных слухов, но из этого моего расследования на месте он не сможет извлечь выгоды!
Впрочем, он меня едва слушал: он был занят уткой, которую намеревался съесть до того, как она остынет. Он слегка пожурил меня, когда я рассказал ему о разговоре в «Регалти». Это было преждевременно, а значит, бессмысленно.
Я все-таки закончил свой рассказ здравицей в честь бабушек, но воздержался от выводов. Потом склонился над моим чуть теплым антрекотом, стараясь не нарушать молчания главы кабинета. Разговор, который состоялся у него утром с министром, сделал его задумчивым. Ему это очень шло. Задумчивость накладывала на его лицо отпечаток некой невинности, даже простодушия, делая его моложе, придавая ему вид мальчишки, с которым можно дурачиться. Чтобы стать безукоризненным во всех отношениях, Кузену Максу только и не хватало что этой искры во взгляде и задумчивости на лице, которое все еще продолжало оставаться детским. Именно этой искры не хватало, и когда Кузен Макс становился рассеянным, уходил в себя. Что же касается всего остального, то придраться было не к чему. Стройный силуэт, мужественные черты лица, смягченные голубыми глазами и аппетитным ртом, обязательный итальянский костюм, чью технократическую серость он оживлял пестрым шелковым галстуком, нередко со смелыми мотивами. Это было единственной смелостью человека, за которого любая любящая мать мечтает выдать свою дочь. И любопытный до всего, и внимательный ко всем и к каждому. Откровенно говоря, он был мужчиной на все сто.
Он задумчиво вытер губы, улыбнулся — мясо было что надо, оно всегда должно быть горячим. Я надеялся услышать от него нечто другое, но у глав кабинетов тоже есть свои маленькие слабости. А этот не пренебрегал радостями мясоедства и, как мне было известно, любил ставить собеседников в тупик фразами, которые не относились к теме разговора.
На самом деле Кузен Макс сгорал от нетерпения. Он продолжал молчать только для того, чтобы насладиться сладкими минутами, которые предшествовали выдаче особо важной информации. А заодно поиграть со мной, на моих нервах доверенного человека, поскольку, несмотря ни на что, я начал относиться к этому делу серьезно.
Бофор вызвал его к себе рано утром. В его поведении Кузен Макс уловил некую торжественность, а в его обходительности — некое смущение. Складка между бровей выдавала большую озабоченность человека, привыкшего к превратностям судьбы. Он спросил у главы своего кабинета, не имеет ли тот ничего против того, что в беседе примет участие Тексье, его личный советник, преданный ему человек, существо столь же умное, сколь и извращенное, которому Кузен Макс верил лишь наполовину.
— Сигару, Майоль?
— Сигару? Нет, спасибо, я не курю, но вы…
— Я тоже не курю. Вернее, я раньше не курил… Но теперь, между нами, не вижу причин отказать себе в этом удовольствии… Если мне жить осталось всего двенадцать лет, — не так ли? — я не стану ограничивать себя…
Он попытался весело посмеяться, но это у него явно не получилось. Может быть, из-за дыма или с непривычки. Кроме того, он сгустил краски: десять или двенадцать лет! Даже если человек не уметь считать в уме, но он никогда не ошибется, подсчитывая продолжительность собственной жизни. Или же в этом был другой смысл. Но все это ни о чем не говорило Кузену Максу.
— Скажите, Майоль, вы ходите на мессу?
— На мессу? Если честно, больше не хожу.
— О, виноватый тон ни к чему. Знаете, а вот я хожу каждое воскресенье, я вынужден это делать — почесывать моих избирателей там, где у них чешется, иначе… Короче говоря, по воскресеньям я хожу на мессу. И всегда все шло нормально, я даже испытывал от этого некоторое удовольствие — молитва священника, игра органиста или звуки хорала, перспектива вкусного обеда… И вот все кончилось!
— Что именно кончилось?
— Что кончилось? Ушло мое душевное спокойствие. В церкви я чувствую себя посторонним, предателем. Кстати, вы будете смеяться, но в последний раз, то есть позавчера, у меня даже было видение: вы знаете церковь Сен-Мишель-де-Льон? Там в глубине алтаря стоит огромная фигура распятого на кресте Иисуса. Так вот, я собственными глазами видел, как он показал мне кулак. К счастью, правой рукой, не хватало еще, чтобы он показал кулак левой руки! И все это оттого, как сами понимаете, что после нашего прошлого разговора я не могу понять, что со мной происходит. Я потерял сон, забросил текущие дела. Вы победили: червь пробрался в плод.
— Я не хотел…
— Дайте мне закончить. Известно, что есть два вида тайн. Есть слишком хорошие тайны, чтобы их скрывать от других. Есть слишком важные тайны, которые человек скрывает в себе. Я, таким образом, немного разгрузил свое сознание, поделившись тайной с двумя людьми: с Тексье, который сейчас выскажет вам свою точку зрения, и с отцом. Моему отцу сейчас восемьдесят два года, его этот вопрос касается в первую очередь, не так ли? Я его очень уважаю и люблю. Я всем ему обязан. В свои восемьдесят два года он сохранил живость ума и сообразительность, которой даже я завидую. Он выслушал меня, не произнеся ни слова, потом надолго погрузился в задумчивость. Он заглянул мне в глаза. Никогда не забуду этот взгляд. Я не знал, куда деться, никогда в жизни мне не было так стыдно. «Мальчик мой, — сказал он мне, да, он продолжает звать меня мальчиком, короче: — Мальчик мой, ты занимаешь такой пост, на котором состояние души уже не имеет никакого значения. Ты должен задать себе вопрос, один-единственный: пойдет ли это на благо страны?» И это еще не все. Видя мое вполне понятное смущение, он добавил: «Знаешь, мой мальчик, я еще вполне здоров, у меня еще есть планы, но, если нужно, я готов пожертвовать собой, чтобы стать примером. Ряди успеха твоего предприятия. Ради спасения Франции…»
Отвернувшись к окну, Бофор сдерживал рыдания, столь неожиданные для министра, которому справедливо или нет, но, скорее всего, справедливо, приписывали инициативу принятия самых грязных решений. Можно было услышать жужжание мухи. Странная это была картина: позолота на деревянных украшениях, хрустальная люстра, ковры ручной работы — и трое смущенных мужчин. Кузен Макс чувствовал, что переживает редкий момент, цена которого соответствовала напряжению, волнению, а главное принятию участниками разговора решения восстать против истории.
— Говорите, Тексье.
Тот немного помолчал, откашлялся в кулак, чтобы прочистить горло. И сделал это трижды, должным образом извинившись. Затем он поправил отвороты рубашки, сменил положение ног. Честно говоря, он явно тянул время, поскольку испытывал затруднения, над которыми никто и не думал насмехаться. Он проверил положение своей серьги, неожиданного украшения для личности его положения и его возраста, наличие которой можно было объяснить только желанием отвлечь внимание от венца седых волос вокруг лысины. Потом потеребил бородку времен Второй империи. Этого человека явно раздирали противоречия между тем, кем он был на самом деле, то есть стариком, и тем, кем он хотел быть, то есть советником, находящимся в гуще событий, в постоянном контакте с современностью и следящим за развитием нравственности. Оставаясь при всем этом ловким, хитрым и упрямым. Короче, опасным. Потянув таким образом время, советник перешел к делу: